Живое свидетельство - Ислер Алан

— Да неужто? — Энтуисл перешел вдруг на йоркширский говор, какой теперь услышишь разве что в театре. — Гром меня разрази.
— Слушай, Сирил, Стэн меня мало интересует, мне до всего этого и дела нет. Но твой-то интерес очевиден. Это же твоя жизнь. Неужели ты не хочешь, чтобы рассказали правду, как бы она ни была подработана в твою пользу?
— Недоумок, ты себя-то хоть слышишь? Как бы ни была подработана? Как можно подработать правду? Ты в свое определение сам же мордой и утыкаешься. Если правда — это то, как ты это вроде понимаешь, значит, либо что-то есть, либо его нет. Подработать это нельзя. Ладно, хрен с ним. Разве правда не есть правда? Фальстаф врал великолепно. Шекспир это понимал. Правда — это то, что мы объявляем правдой, что мы, художники, говорим миру, и неважно, чем мы работаем, краской или словом. Где я скорее найду правду, в «Белой книге»[120] или в твоем романе? Ищи правду в метафоре, в символе, в фигуральном, а не в буквальном. Буквальным пусть занимаются бухгалтеры.
— Тогда я не понимаю, зачем тебе понадобился биограф. Если тебе кто и нужен, так это эпический поэт.
— Ну, если помнишь, сначала я предложил это тебе, ты, конечно, в эпической поэзии не мастак, но и времена теперь другие. — Он громко откашлялся и сплюнул в салфетку. После чего усмехнулся. — Клер терпеть не может, когда я так делаю.
— И кто ее за это осудит?
— Знаешь, я ведь не забыл, что ты получил премию за латинские стихи. Осмелюсь сказать, ты легко мог бы сочинить нечто — разумеется, по-английски, и, разумеется, в прозе — сочетающее величие Вергилия с остроумием Овидия. В два счета. Можешь, если захочешь, мамулю представить в роли Дидоны, представить, как я выношу, наподобие Анхиса[121], своего отца из разбомбленного Лондона.
— Очень забавно, Сирил, очень.
— Черт, мне нужно поссать!
Энтуисл поднялся и полупобежал-полупоковылял из комнаты.
Я огляделся. Лорд Пего или, скорее всего, Беттина, «пусть и вне брака, но вторая супруга» склонялись к так называемым «гарнитурам»: в данном случае это был столовый гарнитур светлого дерева, по-современному безликий и унылый, по бокам по паре стульев, в торцах по креслу, с такими же буфетом и настенными бра. Стены неожиданным образом были выкрашены в темно-зеленый, возможно, так решил еще предыдущий хозяин. По стенам висели плакаты в разных рамах, и, судя по их эклектичности, можно было предположить, что куплены они были скопом, наверное, на Портобелло-роуд. Плакат лондонской подземки, призывающий обладателей билета на день отправиться подышать свежим деревенским воздухом в Голдерз-Грин висел бок о бок с плакатом из флорентийской церкви Орсанмикеле, рекламировавшим выставку Миро, афиша «Перикла» Королевской шекспировской труппы висела между рекламой мармайта[122] и плакатом с выставки Ман Рэя[123] в центре Жоржа Помпиду, и так далее. Если декор столовой соответствовал интерьерам остальных помещений, непонятно, как Энтуисл все это выдерживал.
— Не смог добраться до туалета. Пришлось отлить в кухонную раковину. Клер терпеть не может, когда я так делаю.
Энтуисл вернулся, весело хихикая. Кусок рубашки нахально торчал из молнии на ширинке.
Я только что рассматривал афишу музея мадам Тюссо и не смог скрыть презрительной усмешки.
— Бантер наверху поставил кровать с водяным матрацем и зеркало на потолке.
Очевидно, по этой информации я должен был понять, чем так привлекал Энтуисла кошмарный второй дом лорда Пего. Мне нисколько не хотелось обсуждать, может ли Энтуисл в свои восемьдесят и хочет ли. Виагра решила спорить с природой. Не хотелось мне думать и о том, что именно отражается в зеркале на потолке. Я не то чтобы считаю, будто старики не слышат зова плоти; я сам старик. Это всего лишь вопрос эстетики: сексуальное общение пожилых или с участием пожилых наблюдать довольно неприятно, разве что из извращенного любопытства. Я отказывался представлять себе те образы, которые Энтуисл упорно мне навязывал.
— Так какая же из версий о твоих родителях правда, Сирил? Мы сейчас не о теории рассуждаем, а о фактах. И забудь ты о Стэне. Ты со мной разговариваешь. Твои мать и отец повстречались, твои мать и отец родили тебя. Был ли твой отец выходцем из семьи священнослужителей, чтил ли их ценности? Или он был из рабочих? Или что? А твоя мать? Кем была она?
— Робин, ты что, воском уши залепил или еще какой дрянью? Всё правда, всё. Смотри на разные версии как на предварительные наброски, из которых потом получается законченная вещь. Любой вариант мог вывести на этот путь. Главное, кто оказался избранным. Быть избранным — вот что существенно.
— Сирил, а для меня? Только для меня. Забудь про биографию. В твоем прошлом что-то происходило, и ты знаешь что. Давай на время забудем про метафоры. Ты знаешь, кто твой отец, в самом обычном смысле. Намекни хотя бы. Мы же практически родственники. По-моему, я заслуживаю чуть большего, чем то, что ты предлагаешь Стэну Копсу.
— Я чудовищно устал, Робин. И у меня еще планы на вечер, баловство всякое. Клер — как Англия Нельсона, она ждет[124]. Мне придется тебя выставить. Давай-ка поговорим об этом в другой раз, ладно? Мне больно в этом признаваться, но я совершенно вымотан, вот это — точно правда.
— Правда, Сирил? Я думал, мы отказались от правды в пользу метафоры.
— Робин, ты со мной играй, да не заигрывайся.
Что я мог на это сказать?
* * *Майрон Тейтельбаум заехал в Лондон по дороге в Ливерпуль, на ежегодное заседание Королевского общества медиевистов. Мы встретились на ланче в «Sel et Poivre»[125] на Бичем-плейс. Мы с ним иногда разговаривали по телефону, все чаще с тех пор, как Стэн схлопотал пулю, но не виделись много лет. Я бы его не узнал, но он пришел в бистро раньше и, увидев меня, расплылся в улыбке и поднял в знак приветствия стакан с минералкой. Сияющий череп — остатки волос на голове он брил, — тощее, лисье лицо, нос, который то ли на самом деле стал длиннее, то ли так выглядел. Над его зубами поработали мастера-дантисты — они были белые, ровные, сияющие, безо всяких прежних пятен и дефектов. Мой ровесник, если не старше, он тем не менее был подтянут, загорел и явно в отличной форме. Полный набор, чтобы вызвать неприязнь. В мочках ушей по золотому кольцу, на шее на кожаном шнурке crux ansata.
— Хватит о тебе, — сказал он, когда мы, пожав друг другу руки, уселись. — Давай поговорим обо мне. — Он ослепительно улыбнулся, давая понять, что просто шутит, хотя и не совсем.
— Мне выбрать вино? Ты меню изучил?
— Я полностью доверяюсь тебе, милый, — сказал он и игриво подмигнул — видно, хотел меня встряхнуть.
Я подозвал официанта и на закуску заказал Picodon à l’Huile d’Olive[126], а на горячее Saumon à l’Unilateral Sel et Poivre[127]. Лучше выбирать то, в чем ты уверен. Вино, помнится, я выбрал «Пюлиньи-Монтраше Пюсель» 1986 года — его в здешнем погребе оставалось совсем немного.
— Как Генри? — спросил я. — Не поехал с тобой на этот «бундогл»[128]?
— Бундогл! Ого, наш англичанин свободно владеет американским! Генри, говоришь? Генри? Это кто? Где ты был все эти годы? Лет на десять отстал. Генри давно уже в прошлом, лапонька.
— Да? Извини, я не в курсе.
— Не извиняйся, не за что. Генри был надоеда, Генри был невыносим, Генри хотел заглотить меня целиком. Я сейчас говорю метафорически, дружок, насчет буквального смысла у меня претензий не было. — Тейтельбаум ностальгически вздохнул. — У него были такие мускулистые грудь и спина, и задница, за которую можно все отдать. Но он хотел постоянства, хотел, чтобы мы остепенились, чтобы ребеночка усыновили, понимаешь, чтобы зажили семейной жизнью. А меня от этого всего тошнило. Жизнь слишком коротка. Поэтому пришлось его отпустить.