Живое свидетельство - Ислер Алан

Со временем он стал еще злобнее. Несколько недель назад, выступая на Би-би-си в программе «Прожектор», он заявил, что просто переиначил в соответствие с нынешними обстоятельствами слова еврейско-американского драматурга и сценариста Бена Хекта касательно действий британской армии в Палестине во времена Мандата: «У меня в душе праздник всякий раз, когда я слышу, что на Западном берегу или в Газе убили израильского солдата». Ведущий передачи Найджел Флайтинг понимающе хмыкнул. Так на девятом десятке Энтуисл, никогда не причислявший себя к интеллектуалам (он всю жизнь презирал их как класс) присоединяется к британскому интеллектуальному мейнстриму, и голос его звучит в унисон с поэтами, журналистами и учеными, сказавшими примерно то же самое.
Здесь в качестве коды я, пожалуй, добавлю, что в 1983 году, через двадцать лет после громкого ухода, Сирил по-тихому возобновил свое членство в Королевской академии.
— Решил дать этим занудам еще один шанс, — сказал он мне.
— Очень благородно с твоей стороны.
Он жестом показал мне — заткнись.
— Умников, Робин, никто не любит.
Думаю, к тому времени негодование, которым он пылал в 1963 году, он счел не просто устаревшим на двадцать лет, но еще и направленным не на то. Если он тогда и допустил ошибку, все равно в этой ошибке виноваты были евреи. Но я уверен, он вдобавок полагал, что великодушно дает Королевской академии «еще один шанс».
* * *Телефон зазвонил, когда я еще не все вещи распаковал. Это был Энтуисл.
— Так ты вернулся?
— Очевидно.
— Видел еврея?
— Какого еврея?
— Робин, не пудри мне мозги.
— Да, я его видел.
— Дорогой мой мальчик! Непременно приходи на ужин. — Энтуисл пытался ко мне подольститься. — Клер готовит кассуле.
— Спасибо, но нет. Я только что прилетел. До Йоркшира у меня сейчас сил нет добраться.
— Так мы не в Йоркшире, нахалюга. Мы в Ноттинг-Хилле. Ты Бантера знаешь? Лорда Билли Пего? Нет? Ну, короче, он купил на Лэнсдаун-Райз дом для Беттины, для Беттины Карри, она для Бантера — пусть и вне брака, но как вторая жена. Ой, Робин, какие сиськи! Огроменные. Ума не приложу, как она их носит. Так вот, они на две недели поехали к нам в Сан-Бонне-дю-Гар, покувыркаться в тишине и покое. И пока их нет, мы присматриваем за домом на Лэнсдаун-Райз. Клер хотелось походить здесь по магазинам, посмотреть Мольера в Национальном театре, L’École des maris[115], ну, и все прочее, чего ей не хватает в Дибблетуайте. Робин, дружок, ты уж приходи. Кассуле у Клер непревзойденное.
Это была чистая правда. Да и все равно мне надо было где-то ужинать. В холодильнике болтались только банка из-под горчицы, пакет скисшего молока и кусок сыра, который изначально был без плесени.
Клер — миниатюрная женщина, немного похожа на птицу, остроносая, с тяжелыми веками. Впрочем, в зрелом возрасте она вполне привлекательна, возможно, привлекательнее, чем была в молодости. Она неизменно бодра, проворна, как старшая медсестра, une infirmière-major, каковой некогда и была. «Главное, она не дает Мастеру Вилли[116] застояться». «Ах ты, грязная свинья!» — польщенно вскрикнула она. Он в равной мере пробуждает в ней и нежность, и раздражение.
Кассуле было превосходное, как и последовавшие за ним креп-сюзетт. Клер поставила перед нами бокалы для бренди и бутылку коньяка, подала нам по чашке эспрессо и удалилась.
— Ты не думай, что она такая деликатная, — сказал Энтуисл. — Чего нет, того нет. Просто по телевизору началось шоу «Кто кого?». Клер ни за что его не пропустит, хоть я тут замертво свались. Вот коза старая… — Но последняя фраза была сказана явно с нежностью.
Я передал ему послание Стэна, но он, похоже, потерял всякий интерес и к своей биографии, и к биографу. Глаза его смотрели, но словно ничего не видели, и дух словно бы покинул плоть.
— Как мамуля? — спросил он вдруг и, протянув через стол руку, схватил меня за локоть. — Как она?
Стараясь скрыть свою тревогу, я похлопал его по руке.
— Она уже скоро десять лет как умерла, Сирил. И ты это знаешь.
Он отпустил мою руку и вздохнул. По щеке скатилась слеза.
— Знаешь, я ведь любил ее, мою Нэнси. Она была лучшей из них.
Жаль, что ты так об этом ей и не сказал, подумал я.
— Почему она сбежала? Почему оставила меня, Робин? — Он переписывал прошлое прямо здесь, за столом.
— Потому что ты выгнал ее, сволочь.
— Что? Что? — Он потряс головой, будто хотел, чтобы в ней прояснилось. Видно было, как он возвращается в здесь и сейчас. — Робин, дружок, расскажи мне про этого мудака Копса. Он выживет? Он допишет эту чертову книгу? — Он отхлебнул эспрессо, поморщился и налил нам обоим бренди.
Я повторил послание Стэна.
— Почему, когда я впервые упомянул фамилию Копс, ты сделал вид, что слышишь ее впервые?
— Неужели? — Он усмехнулся, включив обаяние — точно так же, как полвека назад, когда он вручил мне премию за латинские стихи и трахнул мамулю за крикетным павильоном. — Ты уж прости старика, Робин. Память уже не та. — И он дважды резко потянул себя за мочку уха — как кондуктор, который дает водителю автобуса сигнал ехать дальше.
— Я видел твой портрет Полли Копс, Сирил. По-моему, это из твоих самых лучших, он великолепен, не уступает даже портрету мамули в образе Саломеи, тому, который в Ливерпуле, в галерее Уокера.
— Полли Копс! Господи, конечно же! Я называл ее Полип-в-попе. Она напоминала мне леди Макбет. Знаешь, вот это, про «держать в руках сосущее дитя»[117]. Боже мой, из Полипа-в-попе получалось отличное сосущее дитя. — Взгляд его на миг устремился вдаль, к былым удовольствиям. — Она ведь не была еврейкой, ни капельки, хотя вышла за еврея, недоноска с десятисантиметровым — так она рассказывала — членом, но это когда bandé[118], как выразилась бы Клер. Как там его звали? Что-то, связанное с Черчиллем, да?
— Джером.
— Дже-ррро-оом… — Энтуисл нарочно растянул все слово. — Я видел его один раз. Мне хватило. Это было в Дибблетуайте, когда мы обговаривали условия. Он хотел, чтобы я приехал в Америку — за любые деньги. А я хотел, чтобы Полип-в-попе побыла в Йоркшире. Богат он был как Крез, и я счел разумным его подоить. Да и хрен с ним, сейчас он наверняка еще богаче. Ушлые они, эти евреи. Он-то был «корпоративным юристом», вроде так это называется, загребал какие-то немыслимые деньжищи, но при этом душа у него болела за рабочий люд, он был звездой pro bono[119]. Бился за черных с Юга, за краснокожих… нет-нет, погоди-ка, за «коренных американцев». Полип-в-попе говорила, что он даже задницу подтереть не мог, не заговорив о том, в каких условиях трудятся рабочие на фабриках туалетной бумаги.
— Ну, так Стэн — его брат.
— И что ты скажешь? Как думаешь, у Стэна размер такой же, как у Дже-рро-оома? На тебе лежит груз ответственности, Робин. Ты выбрал этого евнуха в биографы к человеку, чьи сексуальные параметры заставили бы и Казанову призадуматься.
— Сирил, от тебя мало помощи. Этот несчастный ублюдок вынужден биться за каждый факт, за каждую подробность, которая вроде бы как считается зафиксированной в архивах раз и навсегда. Ты нарочно мутишь воду. Зачем тебе это?
— Ему заплачено достаточно. Пусть теперь попотеет, балбес.
— Чушь какая-то! Ты же сам его выбрал!
— Это ты так говоришь.
Он старый человек, великий человек, и это честь — быть с ним знакомым, но слушать эту белиберду я просто не могу. Он вел себя как больной, который не хочет рассказывать врачу о своих симптомах — мол, он врач, пусть сам и выясняет.
— Лично я знаю три версии того, кто твои родители. Первую рассказала мне мамуля, когда вы с ней жили, вторую несколько лет назад поведала Фрэнни, подкрепив ее документами и фотографиями, которые она нашла под лестницей в Дибблетуайте, третью изложил на днях Стэн в Коннектикуте. Не могут все три быть правдивыми, и свести их в одну никак нельзя.