Черный снег - Пол Линч
Почти сверкающий белый жар.
Содроганье, когда тень его легла на дверь.
Пробрался через кухню вслепую и по ту сторону горя. Не остановился, не обратил вниманья на очерк сына, лестницу преодолел на четвереньках, пуская кровавые слюни на половицы, ко тьме спальни. Схватил со стула полотенце, а когда лег на постель, полотенце, сложив кое-как, подстелил под голову. Лежал, дрожа в долгой тени постели, а ночь раззявилась, словно пасть из какой-то грезы.
Плывя затем в путанице неведомости, и вот явились ему речи на языках сна, безумные чужие лица, завывающий ветер боли. Тошнота вновь поднялась у него в животе, он очнулся, и его вырвало на себя, а откинув голову, чтоб отдохнуть, и притронувшись к ней рукой, он почувствовал, что волосы у него запеклись от крови, а мякоть на черепе тихо сочится. Он не понимал. Ему хотелось просить прощенья.
Горящая луна сделалась холодной костью. Свет ее вяло падал в комнату, накрывал комод лаковым покрывалом, отражался от зеркала на стену. А потом комната погрузилась во тьму, когда луну оттеснили облака, и такой она оставалась еще не один час. Руки у него стали так холодны, стоп он не чувствовал, скользом в вязкой тьме, скользя, затем проваливаясь глубже в сны. Их лица. Пара их лиц перед ним. Приснился близившийся звук машины.
Он просыпается в комнате без луны, в пустоте чистой тьмы, и слышит глухой отклик в груди, там, где сердце. Позади глаз у него пульсирующая боль, движется, как приливное море, облегчение и удар, и он раскидывается морской звездой, скользит еще ниже, погружается в море все глубже, чувствует, как отпускает себя в эту бездну. Остается одно лишь дыханье, такое хрупкое, словно животное, что пробует воздух прежде лихорадки рожденья. Так холодно. Так холодно. И он лежит, скользя вглубь, пока не шевелится что-то в комнате и его разум не всплывает из той тьмы. Кто-то еще. Он ощущает в комнате присутствие. В груди у него разгорается камешек тепла, в том месте, которое он считал давно выгоревшим, и он выпрастывает руки из одеял, медленно садится, моргает, пытаясь разглядеть. Сперва видит только собственное звездное мерцанье, а затем из той сверкающей темноты в дальнем углу спальни он видит тусклое мерцанье лампы. Желтое пламя обрисовывает некие очертанья в кресле, и камешек внутри разгорается ярче, потому что сердцем он знает: она пришла. Любовь. Чистейший свет. Он медленно выбирается из постели, встает неуверенно, идет к ней, но, приблизившись, видит, что это вовсе не Эскра.
Перед собою он видит Мэттью Пиплза.
Старик с глазами Мэттью смотрит на Барнабаса, до чего же усталое это лицо, а затем упирает руки в колени и встает. Оставляет лампу на полу, подтягивает синюю веревку-пояс, вновь поднимает лампу, бросает на Барнабаса взгляд, печально качает головой. Отвертывается и направляется к двери, и Барнабас идет за ним, прочь из комнаты, не спеша вниз по лестнице следует он за светом лампы Мэттью Пиплза, расплав теней на стенах. В прихожей он видит, что луны уж нет, и идет за Мэттью Пиплзом на кухню, покой в мыслях у него, покой на сердце, и Мэттью Пиплз тянет себе стул и усаживается за стол. Барнабас садится с ним рядом, и какое-то время они оглядывают друг друга, и видны ему теперь глаза Мэттью Пиплза так отчетливо, чистый их взгляд. Взгляд человечьей печали. И тут Мэттью Пиплз встает и оставляет лампу на столе, направляется к задней двери, комнату заливает тьмой, встает неспешно и Барнабас и движется следом, до чего же холодно, теперь очень, очень холодно, и, пока идет он следом, ночь без звука так тиха, ступни холодны по студеному полу, и видно ему в очертаньях, как Мэттью Пиплз отворяет заднюю дверь, и вот уж он рядом с ним, и стоит, и смотрит в лицо Мэттью Пиплзу, стариковское лицо ветра, дождя и рек, и тогда говорит Барнабас, голос его едва ли шепот.
Я не знал, как сделать это лучше.
Голос его отпадает, далее безмолвие, и Мэттью Пиплз тянется к нему и кладет руку ему на щеку, улыбается ему, а затем отвертывается, махина его уходит за дверь, в ночь, что без звезд.
Лошадь в поле стояла и тихонько пофыркивала, отвернувшись от дрожкого отражения себя в поилке, и направилась на запад, к деревянному забору. День ярок, словно хрусталь, а холмы стояли, вечные, в этом ветре, что дул нежно, нежно по-над той землей, невидимый, словно опустошительная длань самого́ времени. Он клонил дикую траву на полях, что лежали бесплодно, вздымал пыль над затихшим фермерским домом, сдувал пыль с голых камней хлева, постройки без крыши, открытой стихиям. Великое безмолвие, нарушаемое лишь гулом мира, что доносился до лошади всегда неизменным во всяком своем звучанье.
Эпилог
Утро Святого Стефана, и я пытаюсь есть свою кашу, а старушка стояла у плиты и рассказывала мне что-то про то, как была малюткой, трали-вали, а я смотрю в окно и вижу странное: Циклоп стоит на переднем дворе, хвост задрал и пытается схватить сороку. Без толку, потому что птицы эти слишком хитрые, их было две, и они по обе стороны от него, одна подлетает к нему нахально близко, Циклоп повертывается к ней, но едва успевает, как птица отскакивает назад, а другая прыг вперед позади него и клюет его за хвост. Они вроде как пытались его запутать и позлить, и так оно и тянулось, птицы клевали его сзади, а пес все сильнее бесился. Я хохотал в голос, иди сюда, мам, глянь на это, но старушка не повернулась, и я заорал ей, а она такая, ну что, говорит, а я показываю на окно, и тогда она подходит к окну и смотрит, а пес тут уже гоняется за собственным хвостом кругами, и она тоже начинает хохотать, а Циклоп снаружи гавкает, и тут уж старикан спускается и давай орать, что за балаган, и старушка показывает в окно, чтоб посмотрел, он встает между нами и обнимает нас обоих за плечи, тяжеленный, и тут из него шуму-то, полна комната его хохота.
Примечания
1
«Песня Симеона» (1928), цит. по пер. О.




