Сказка - Владимир Георгиевич Сорокин

— Романтизм, маменька, это не восемьсот рублей! Не ваша расходная книжечка! Это свобода, свобода прежде всего! Спросите у него! — тут он указал на бюст Вольтера. — Я благодарен Богу, что, несмотря на жестокое воспитание, ещё мальчиком понял, что такое свобода! Слава тебе, Господи!
Аристарх Лукьянович перекрестился, поднимая лицо кверху, где под потолком висела слишком громоздкая и разлапистая хрустальная люстра, тоже из бывшего имения.
— Ты опять про жестокое воспитание заговорил, — с неприязнью вздохнула маменька.
— Как же мне о нём не толковать, ежли оно имело место быть? — развёл руками Храповилов.
Маменька взяла лежащий на столе колокольчик, позвонила. Вошла Ксения, переменила тарелки и принялась подавать горячее. Всё это время маменька молчала. Когда кухарка вышла, она продолжила разговор:
— Жестокое воспитание! Старая твоя песенка. Ариша, ты же не помнишь себя ребёнком, а я помню. Мы с тобой рано остались одни, на меня легло слишком многое, я родила тебя двадцатилетней, а через два года мой муж жестоко бросил нас. Без отцовской руки, без мужского участия ты рос не просто свободным, а слишком свободным. Помнишь ли ты, как в один вечер побил все фонари в оранжерее?
— Фонари! — вскинул руки вверх Аристарх Лукьянович. — Маменька, вы на смертном одре не забудете этих проклятых фонарей!
— Если бы только фонари, — маменька улыбнулась подростку. — Однажды он, знаете, что удумал? К нам в Извары гости пожаловали, денёк майский, прекрасный, нагулялись, сыграли в воланы, садимся обедать, и тут выходит он, весь измазанный гречневой кашей. Все дара речи лишились! Я спрашиваю: что случилось, Ариша? А он и говорит: я, маменька, понял смысл Иисусовой молитвы — «Господи, Иисусе Христе, помилуй мя, грешного» — это значит, что я грешневый, то есть из гречневой каши слеплен, вот я, стало быть, и соответствовать решил молитве. И стоит, как чумиза, весь кашей перемазанный! Каков романтизм, а?
— Тогда уж, маменька, поведайте нам, как вы меня потом собственноручно высекли! — воскликнул Храповилов.
— Пришлось тебя посечь, увы.
— Собственноручно, собственноручно!
— Ну не конюха же мне было на это подряжать, Ариша?
— Вы секли меня не раз! — Аристарх Лукьянович откинулся на спинку стула и утвердительно упёрся в стол кулаками. — И вам нравилось сечь сына своего!
— Ерунду говоришь.
— Нравилось, нравилось! Вы, потомственная дворянка, секли сына своего, как крепостного Ивашку — серого сермяжку!
— Отцовской руки не было, потому и секла.
— Секла, секла меня, а, папенька? — Аристарх Лукьянович зло хохотнул и толкнул локтем сидящего рядом подростка. — На кушетке! Баба толстомордая и гувернантка-селёдка держат, а маменька — фить! фить! фить!
Он замахал рукой, изображая порку.
— Ты несносно вёл себя, поэтому и секла! — повысила голос маменька. — Чем тебя можно было окоротить?!
— Только розгой, только розгой! — зло расхохотался Храповилов и снова обратился к бюсту Вольтера: — Solution optimale!
Виктория, до этого жующая свинину с жареным картофелем, открыла рот, искривила по-детски свои толстые губы и заревела, роняя недожёванные куски изо рта.
— Ксения! — вскричала маменька и затрясла колокольчиком.
Кухарка быстро вошла. Виктория громко, совершенно по-детски ревела, содрогаясь беспомощно своими пухлыми, большими плечами. Привыкшая к таким приступам слёз кухарка молча отёрла ей рот и платье, выпачканное пищей, заставила приподняться и не без усилий увела в её комнату.
Аристарх Лукьянович тоже отёр себе рот салфеткой, скомкал, швырнул на стол, резко вставая со стула:
— Не лезет мне кусок в глотку, маменька, после ваших воспоминаний! Пойдёмте, папенька, нас ждут в Ассамблее!
— Аристарх, постой! — проговорила маменька.
— До свидания, до свидания, до свидания…
— Постой! — выкрикнула она, и он нехотя остановился.
— Сядь, прошу тебя, — сказала она спокойно, выдержав паузу.
Он, рассерженный, раскрасневшийся, так же нехотя опустился на стул. Протянув через стол свою маленькую и сухощавую руку, она положила её на руку сына.
— Я уже многажды просила у тебя прощение. Ещё раз прости меня, Ариша. Я рассказывала тебе, мои родители меня не секли, а запирали за провинности в тёмную комнату. Там водились пауки. Мне было там страшно, иногда даже очень страшно. Думаю, лучше бы они меня секли…
Её подбородок задрожал, и слёзы показались в бесцветных старческих глазах. Аристарх Лукьянович не выносил маменькиных слёз, поэтому тут же вскочил, подбежал к ней и, опустившись на колени, припал губами к её руке:
— Простите, маменька.
Она же поцеловала его в лысоватую макушку, как мальчика.
— Вот так у нас… — пробормотала она, сквозь слёзы взглянув на подростка, как бы оправдываясь за всё происходящее, и обратилась к сыну: — Сядь, я что-то тебе скажу.
Аристарх Лукьянович снова занял своё место. Глаза его тоже увлажнились.
— Ариша, я хотела поговорить с тобой о твоих новых знакомых.
— Каких именно, маменька?
— С которыми встретила тебя третьего дня в Гостином.
Аристарх Лукьянович развёл руками:
— Это знакомые художники. Люди искусства.
Маменька внимательно посмотрела на него своими ещё не просохшими, но уже совсем не обиженными глазами:
— Они не были похожи на художников, Ариша.
— На кого же они были, по-вашему, похожи?
— На заговорщиков.
— Господь с вами, маменька!
— Он со мной, всегда со мной, — проговорила она твёрдо. — Знавала я художников, даже акварельки покупала у них. Они совсем другие.
— Маменька, но послушайте… заговорщики?! Это просто смешно! Вы судите по одежде? Художники, ежели они не Карл фон Брюллофф, не маринист Гайвазов, одеты небогато и одеты… художественно! А как же-с? Искусство, вечные ценности, свободные нравы, liberté!
— Я не на одежду смотрела, Ариша, а в глаза им, этим двум твоим знакомым. И глаза их мне очень не понравились.
— Маменька, есть люди с пренеприятнейшими глазами, хотя в душе — добряки. Фатеев, например, вам известный. Очень странный, непонятный взгляд у него, что-то инфернальное, вампирическое! А какая широкая душа!
— Оставь Фатеева. Эти двое смотрели так, словно мир хотят сотрясти. Зло смотрели. Зло в них сидит, Ариша. А ты у нас душа доверчивая. Ведь доверчив он, правда? — спросила она подростка.
— В чём-то — весьма, — согласился тот.
— Маменька, папенька! — Аристарх Лукьянович прижал руки к груди, собираясь оправдываться, но она сделала ему запретительный знак своей сухопарой ладонью.
— Нынче политических процессов много стало. Революции государь наш боится, и правильно делает, правильно. Судят заговорщиков, а вместе с ними — и невиновных или мало виновных, которые вот так по доверчивости в их сети попадают и запутываются. Вот я о чём, Ариша. О доверчивости твоей и о твоём волшебном кристалле. Не хочется мне, чтобы волшебный кристалл твой по доверчивости твоей в сети опасной запутался. А там ведь — каторга! Слово-то уж само по себе страшное, а уж