Алфавит от A до S - Навид Кермани

363
Его смех увлекает меня вдоль края платформы, заставляет ускорять шаг, и вот я уже бегу между отходящим поездом и ожидающими на перроне людьми, мы все еще видим друг друга через окно, и он, кажется, искренне удивлен, почти растроган тем, что его мать – такой простодушный ребенок. Без преувеличений можно сказать, что смех ребенка стоит жизни матери.
* * *
В конце Роберт Гернхардт приводит свое любимое стихотворение Рингельнаца – «К берлинским детям» [122], которое, впрочем, поймут и все остальные:
Когда вас родители спать отправляют,
Мол, письма писать им пора,
За дверью они свои тайны скрывают,
Их жизнь кипит до утра.
Там шум, и азарт, и раскаты веселья,
И танцы, и блуд до зари,
И странные гости, и тяжесть похмелья,
На зеркалах кокаин.
Ах, мой Берлин, этот город безумный,
Я проклинаю тебя!
Даже и жить в тебе больно и трудно,
Как тебя терпит Земля?
В ритмично переплетающихся рифмованных строках Гернхардт ощущает берлинский дух времени, когда казалось, что дозволено все, что можно найти в фильмах про доктора Мабузе Фрица Ланга или на зарисовках из кабаков Джорджа Гросса. Персонажи последнего если и не предаются разврату, пьянству или убийству, то думают о них. Так я завершаю сегодняшний день с писателем, которого всегда почитала. Этим, скорее всего, неоплачиваемым очерком в малоизвестном издании он познакомил меня со своим предшественником гораздо лучше, чем это сделал бы мой поклонник с его золотистой надписью. Гернхардт замечает, что Рингельнац «обладал способностью видеть сквозь закрытые двери, и то, что за ними происходило, было бы невозможно описать, если бы Бог не открыл ему, чем каждый вечер занимаются лишенные человечности родители». Вот бы это было правдой.
* * *
Вчера директора оперного театра сбила машина. Он не может двигать одной рукой, не видит на один глаз, его мозг потрясен, и к физической боли добавляется шок, который, вероятно, продлится дольше. Как раз когда он был в больнице, я отправила ему СМС с просьбой отложить для меня билет на премьеру, ведь все билеты уже раскуплены. Меньше чем через минуту он удивил меня звонком: лучше обратиться в администрацию, сейчас он не может этим заняться. Мы едва знакомы, и вполне хватило бы СМС, но, вероятно, ему было трудно набирать текст левой рукой. Главное, чтобы его рука зажила, ведь он играет на «Стейнвее» каждый день. Как я уже говорила, я почти не знаю директора, и тем удивительнее, насколько близким он мне показался, просто потому что в его голосе звучало потрясение. После разговора я едва сдерживала себя, чтобы не написать ему через час и не спросить, как он себя чувствует. Вечером я все же решилась позвонить, но он тут же положил трубку и прислал СМС, что у него кружится голова и он слишком слаб, чтобы говорить. Я спросила, есть ли у него кто-то, кто за ним присматривает. «Да, – ответил он, – друзья постоянно навещают, и это очень приятно». Мне бы хотелось поехать к нему, хотя я даже не знаю, где он живет. Если бы я не боялась показаться назойливой, то уже давно спросила бы его адрес. Забота о человеке, которого ты едва знаешь, без реальной ответственности, скорее из привычки и не зная, к чему это приведет, могла бы развеять ту тоску, которая наваливается на меня, как на спасателя после работы, актера после премьеры или писателя после завершенной книги, а может быть, как на влюбленного после восторга или на спасенного после освобождения. Но сегодня утром я потеряла его номер: мой телефон выпал из кармана спортивной куртки прямо в унитаз.
364
Осторожно отвезла отца в больницу, ту самую, где лежала мать и где он сам уже не раз бывал. Все кажется таким привычным, будничным – никто не спешил, ведь сегодня состояние отца не считалось неотложным. Взгляд на этот «завод по ремонту людей», когда дверь кабинета скорой помощи на мгновение открывается, показывает неизбежность и привычность всего процесса. Отцу придется остаться на ночь. Так проходит еще один день – для него, для меня, и мы оба задаемся вопросом: ради чего все это? Ладно: мне еще предстоит прожить несколько лет ради сына, пока он не вырастет, и ради отца, пока он не умрет. Мужчина, с которым у меня общий ребенок, теперь даже не здоровается со мной. Кто-то новый? Номер неизвестен. Не знаю, о чем буду писать, когда закончу с алфавитом. Мой труд завершится – сорок пять сантиметров на книжной полке, где он будет лежать, словно похороненный заживо.
* * *
Ужас заключался в повседневности происходящего. В том, что все смирились. Никто не сопротивлялся. Никто не впадал в панику, по крайней мере внешне. Огромный зал, где выстраивались клетки, десятки в ряду, потом все больше, пока весь зал не был заполнен ими до самого конца. Мы не видели ни охранников, ни полицейских, ни солдат, но клетки появлялись одна за другой, бесконечно, каждая – едва достаточно большая, чтобы человек мог стоять и поворачиваться. Внутри стоял барный стул, на котором сидели заключенные. Сначала заключенных было несколько, потом все больше, целый народ. Среди них были мой сын и свекор. Мы с мужем почему-то не были заключены. Мне хотя бы разрешили сопровождать сына, выбрать для него клетку с маленьким замком, дверца еще не была закрыта, но ключа уже не было. Мне разрешили ходить между клетками сына и свекра, они были недалеко друг от друга, хотя в зале было много людей. Люди помогали друг другу, присматривали за детьми, рядом с сыном были доброжелательные пожилые люди. Я тоже помогала, чистила клетки детей тряпкой, которую нашла в спешке, хотя позже обнаружила, что