Припрятанные повести - Михаил Захарович Левитин
— Неудачно? — спросил он — Да? Неудачный спектакль? Жаль, что вас не было вчера!
— Ну, вчера всегда лучше! — засмеялся я, но он перебил:
— Нет, правда, вчера я играл удачно и режиссер был доволен. А сегодня меня ругал, что для вас старался, клоунничал очень.
Потом мы еще долго, целых одиннадцать лет, клоунничали друг для друга. То он был Казанова, то Подколесин, то Дон-Жуан, то плясал в «Соломенной шляпке» Фадинаром, а я стоял в зрительном зале, давая ему доплясать, и думал, как сказать о смерти мамы.
Я смотрел на него, отплясывающего канкан, и думал: «Мама умерла, его мама умерла, а он пляшет».
Я думал, что он пляшет, как всегда, самозабвенно, но он давно заметил, что я стою в конце зала, и тревожно плясал в этот раз.
Мы ехали в машине долго, с двух сторон его сдавили девицы-поклонницы, я на первом сидении, я никогда не заезжал за ним после спектакля, он только спросил изумленно:
— Куда вы меня везете?
— Витя, мама умерла, — сказал я, не оборачиваясь.
— А! — только и вскрикнул он, а что там было дальше на заднем сидении, не знаю.
В гостинице он обнял меня крепко-крепко и так прижался, что мне стало не по себе, я поцеловал его в губы, они были абсолютно мягкие и беспомощные.
— Поезжайте, — сказал я, — надо хоронить. Спектакли отменим. Я вам дам провожатого.
Он это помнил, он это помнил всю жизнь, потому что его мама любила меня, она его мне передоверила.
«Вы его берегите, — сказала она. — Он мальчик хороший. А в нашей семье умирают рано. Вот сестра умерла, папа наш тоже рано умер».
Она махнула рукой, и я понял, что, действительно, лучше его поберечь, и делал это много лет.
А потом он ушел от меня. В именитый театр. Что-то доигрывал, возвращаясь. И на вопрос: «Зачем вы это сделали?» — отвечал:
— Я хочу висеть на растяжке первым, по алфавиту, все-таки я простой парень из Кропоткина, а за мной на растяжке и тот, и этот, и этот…
Он назвал несколько известных имен.
— А вы меня не забывайте, пожалуйста, вы для меня — главный.
Он лгал и не лгал.
Наверное, главный, потому что он, действительно, любил меня и сыграл лучшие роли, наверное, главный, потому что я всем изменил, когда он появился в театре, наверное, потому что как черт носился в моих мыслях, что бы я ни задумывал репетировать.
Но Пушкин все-таки главнее.
Потому что когда он умирал, а он умер, и у него началось воспаление брюшины, он снова вернулся в той главной незаконченной своей роли и репетировал, репетировал, стараясь представить себе, как тот, маленький, похожий на него, пытался справиться с болью.
4
Сраный дождь! И надо же ему было погубить всех моих друзей в один год, не дав мне разгона. Прорвало его, что ли? Именно сраный, я сразу понял, как только он потек на меня сверху.
О таких дождях синоптики предупреждают заранее — народы, государства — как о катастрофах, но меня никто не предупредил
Мне уже об очередной беде звонят с извинениями. Не знаем, как вам сказать… А вы говорите, говорите смелее! Что, неловко засыпать живого землей?
Целый год она сыпалась и сыпалась, я привык, и если кто-то скажет мне, что сейчас мирное время, никогда не поверю. Война. Лютая война и сраный дождь.
У меня был знакомый оперный певец, татарин.
— Фарид, — говорил я ему, — ты снова пропустил репетицию.
— Ничего, — говорит, — я нагоню. У меня всего тридцать семь тактов.
Тридцать семь тактов, много или мало? Никогда не узнать, потому что Фарид, действительно, сыграл лучше всех.
Так, может, пусть оно летит все к черту, все равно успеем, какие-то тридцать семь тактов! Но для этого надо владеть собой, как Фарид, мудрый татарин.
В кулисах между сценами он играл в домино и никогда не опаздывал на выход, тридцать семь тактов крепко сидели в нем. Целая жизнь нужна, чтобы этому научиться. Да, и обязательные свои пятьдесят граммов в стаканчике чифиря при этом никогда не забывал. Он научился вскакивать на полном ходу в скорый поезд.
В конце концов, обойтись можно без всех, мы же не каждую минуту были вместе. Вот и сейчас расставание временное. Хочешь позвонить — позвони. Номера на том же месте в записной книжке, ни один не вычеркнут.
Давид за месяц перед смертью начал склеивать такую свою книжку, странички выпадали, и на вопрос жены:
— Не лучше ли завести новую, там уже стольких нет? — ответил:
— Это для тебя нет, а мои со мной.
Мои со мной. Я посмотрел с отвращением в сторону окна. До сумерек рукой подать, а в сумерках выковывались страх и желание. Громадные девахи ходили под окнами, и всем им было до меня дело, надо было только заставить себя спуститься. Согрешить в такой дождь не лишнее. Согрешить, зная, что это ничего не изменит.
Внезапно я испугался, что мне больше ничего не захочется. За окном ходили очень хорошие женщины, доступные, полуголые, куски мяса на любой вкус, и я испугался, что думаю о них так и теперь буду так думать до конца моих дней. Я расхотел их всех в тот момент, как мне сказали, что Инночка в реанимации и никакой надежды.
Я тогда подумал: «Как же так? Почему — Инночка? Разве недостаточно всех предыдущих — Давида, мамы, Любы, Вити, урожая этого года, недостаточно тех, что посыпались за ними, между ними, — Марика,




