За тридевять земель - Сергей Артемович Маркосьянц
Шурка смело развивал свой план:
— Переходим сразу к максимуму. В авиацию мы, конечно, не попадем. Очень долго надо учиться. Это будет у нас потом. А сейчас... Главное, чтобы в бой. А насчет авиации, тут жалеть не приходится. Когда идет война — личное приносится в жертву.
И еще раз повторил:
— Главное, чтобы в бой!
Из темноты выступил Михаил. Они не заметили, как он подошел.
— Вот что, артисты, бои — это забота пока не ваша. Дел у вас тут будет много. Мы уходим, вас оставляем хозяевами.
Но они не хотели быть хозяевами. Они хотели на фронт. На фронт и больше никуда!
А Оля все молчала. Они заспорили с Михаилом, а она сидела и будто не слышала их разговора.
Михаил сказал:
— Ты, Анатолий, помнишь, что говорила сегодня бабушка? Жизнь диктует свое. Так я к этому прибавлю: теперь всему, абсолютно всему, диктует война. Поняли?
Нет, они тогда еще многого не понимали. Война круто поворачивала судьбы людей. И не знали, не могли они знать, что раньше всех почувствует это на себе Оля. Да, она, Оля.
7
Когда Груздев проснулся, возле землянки уже горел костер. Ефрейтор Марьин оструганной палкой помешивал в ведре кашу.
— Сам сообразил? — спросил Груздев.
— Нет. Это меня они, младший лейтенант, разбудили и сказали варить.
В стороне, на плащ-палатке, разостланной возле сосны, сидели младший лейтенант Семиренко и начальник разведки полка капитан Шмелев. Они говорили о чем-то вполголоса и смотрели на карту. Шмелев то и дело снимал очки, протирал их перчаткой. Об этих очках не раз говорили разведчики. Алябьев однажды сказал: «Они с простыми стеклами. Это так, для маскировки». Но при чем тут маскировка? А очки действительно никак не гармонировали с сильной, атлетической фигурой Шмелева.
Но откуда взялся капитан? С ними он не ехал.
Утро было серым, но туман висел высоко. Лес уже не казался таким глухим, каким он представлялся вчера. Тут и там меж стволов сосен виднелись то кухня, то укрытая брезентом бричка, то чуть выступающая из капонира кабина автомашины. По дороге шли два солдата с термосами за спинами. На переднем крае редко и негромко постукивало, будто кто-то сонно переставлял в комнате стулья. Груздев глянул вокруг с тайной надеждой. Но откуда он возьмется здесь, санитарный автобус? Медсанбат, если он уже на плацдарме, остановился в тылу.
Младший лейтенант окликнул Груздева:
— Поднимай взвод!
День обещал Груздеву многое, и он заторопился, быстро сбежал по ступенькам в землянку и громче чем делал это обычно, крикнул:
— Подъем!
Алябьев, который уже не спал, притворно обидчиво сказал:
— И куда они торопятся? Не могли на два часа... раньше разбудить.
Это была старая шутка, но она всегда вызывала смех и означала, что настроение у сержанта самое преотличное. Он тут же подхватил:
— Подъем!
После завтрака их собрал капитан Шмелев. Снова спустились в землянку, уселись тесно друг возле друга.
— Я здесь уже три дня. Обстановка в общем ясна. Вы, наверное, уже заметили: участок тихий. Таким он и должен оставаться. От нас зависит многое. Нейтральная полоса широкая — до пятисот метров. Но вести наблюдение будем пока из траншеи. Что касается поиска, то его проведем в самые последние дни.
Как и Семиренко, он не говорил о наступлении. Но эти «последние дни» снова сказали разведчикам о том, что наступление предполагается и, очевидно, начнется в самое ближайшее время.
И еще раз предупредил капитан Шмелев:
— Главное сейчас: скрытность.
И прибавил:
— Артиллеристы и минометчики готовят позиции только ночью.
Чуть позже небольшой группой они отправились на передний край. Шли гуськом, друг за другом, молча всматриваясь в лес, вслушиваясь в звуки и шорохи. Может быть, сейчас это было и не нужным. Но в них уже брала верх сила привычки. Они безотчетно отдавались ее власти. Скорей всего это был инстинкт — тот инстинкт, который со временем вырабатывается в каждом солдате и дополняет разум. Теперь им вот так шагать и шагать, всматриваясь и вслушиваясь, шагать до тех пор, пока вокруг них живет война.
Ход сообщения начинался в глубине леса. Почва тут была суглинистая, и, наверное, стенки земляного коридора неудержимо оползали всю осень. Потому их и обложили плетнями, подперли распорками.
— Однако поработали, — сказал сержант Рябых, пощупав рукой вязь плетня. — Надо же уметь.
— Теперь все это ни к чему, — заметил Алябьев.
— Чего?
— Плетни, говорю, уже ни к чему. Мороз, видишь, что сделал?
Он топнул ногой по земле.
— Прямо как бетон!
Рябых кивнул головой:
— Да, ни к чему.
Кивнул, явно сожалея о том, что красивые плетни оказались не нужными. И, наверное, отвечая своим мыслям, вздохнул:
— Однако война.
Да, война не считалась с человеческим трудом. И Груздев, слушавший этот разговор, подумал об артиллеристах и минометчиках. Вот уж кому сейчас круто! Попробуй вырубить огневые в такой земле. Вырубят, конечно. А начнется наступление — уйдут дальше, и новые заботы отодвинут, заставят забыть и этот, насквозь промерзший суглинок, и все, что было с ним связано. И это, наверное, хорошо, что человек умеет не помнить. Иначе было бы слишком трудно идти по этой жизни. Да, тяжелое надо хоронить в глубинах памяти. В тех глубинах, куда потом почти не заглядывает мысль. Ну, а если забывается не все? Ну, а если не все? Не все! Разве можно не помнить того, что произошло там, в станице? Оно приходит неожиданно, и ему не прикажешь.
Прикажешь. Вот так:
— Не надо! Не надо!
— Ты что-то сказал?
Это спросил Алябьев.
— Нет, я молчу.
— Мне показалось, что ты сказал: «Не надо».
— Показалось.
Ход сообщения вывел их из леса, и Груздев, не замедляя шаг, стал смотреть на открытое заснеженное поле. Впереди был небольшой подъем, и там виднелся бруствер траншеи. Он был очень высоким, и это показалось ему странным. Обычно землю, выброшенную из траншеи, стараются уложить в низенький, неприметный вал. А здесь... Ну конечно, здесь очень близко подпочвенная вода. Глубоко зарыться нельзя, и стрелки укрываются за высокими брустверами. Наверное, поэтому и нейтральное поле широкое.
Передний край был в этих местах действительно совсем




