За тридевять земель - Сергей Артемович Маркосьянц
Широкие бетонные плиты сменяются брусчаткой.
По пустынной улице они прошли на западную окраину местечка. Ни жителей, ни немцев. Впереди опять стелилась степь. Заснеженная, ровная, она уходила вдаль, облитая желтым лунным светом. Бесконечная, холодная и чужая. Луна была похожа на большую, застрявшую в небе и негаснущую ракету.
Командир пулеметной роты, выделенной для заставы, плохо говорил по-русски:
— Мал-мала спать надо. Ходи назад Семиренко. Бувай наеденный и спатый.
18
Они вернулись на восточную окраину, где остановился штаб полка, и начали размещаться на ночлег. Тут было тесно: штабные, комендантский взвод, рота автоматчиков.
Незанятый дом нашли на самой крайней улице. За каменной изгородью в лунном свете белела дорога, по которой они входили в этот городок.
Невесть откуда появились жители. Они собирались группами у ворот, заговаривали с солдатами и вели себя так, как если бы русские войска каждый день приходили в их местечко.
— Привет братьям-полякам! — сказал Алябьев, входя в дом.
В этом доме действительно были братья. Ни одной женщины. Только два брата. Старые холостяки. Оба сухопарые и нескладные, как две капли воды похожие друг на друга. Они говорили оживленно, размахивали руками и старались что-то объяснить Алябьеву, которого приняли за старшего. Сержант на лету подхватывал польские слова, произносил их на украинский манер, хлопал братьев по плечам, но все никак не мог им растолковать, что жовнежи очень хотят спать. И тогда он сказал по-немецки:
— Шляфен.
Поляки засуетились еще больше, принесли в комнату рядна и несколько пуховиков. Часть перин они положили на пол, другие свернули валиком у ног.
— Зачем? — спросил Алябьев.
— Пан не розумеет?
Один из братьев начал объяснять. Речь его была почти понятна, но к ней следовало привыкнуть. На одну перину надо ложиться, а другой укрываться. Алябьеву они предложили кровать. Сержант показал рукой на младшего лейтенанта Семиренко.
— Пан офицер. Он будет шляфен на кровати.
Но когда начали укладываться, обнаружилось, что в комнатах всем не уместиться. Алябьев предложил Груздеву:
— Давай в коридоре. Тут все равно жарко.
— Жарко? — переспросил поляк. — По-нашему есть горунцо? Но там зимно.
— А мы люди привычные.
Они легли рядом, у стены. Потом к ним перешел и Булавин.
— Душно. И как после войны мы будем привыкать к комнатам?
— А ты на всякий случай блиндажик во дворе сделай.
— Был бы двор. — сказал Груздев.
Он и сам не знал, зачем это сказал. Двор... Он будет, а вот...
* * *
Алябьев и Булавин уже спали, а Груздев все никак не мог избавиться от этой мысли: двор будет, а... Что сейчас делает Оля?
Потом он лежал уже без мыслей, но все не мог уснуть. Это было новым. Раньше у него такое никогда не случалось. Тело спало — он его даже не чувствовал, — а там, внутри, в глубинах сознания, что-то жило и бодрствовало.
Было уже за полночь, когда за стеной скрипнул снег. Кто-то шел к двери. Один. Нет, двое. Почему их никто не окликает? Ах, да, они не выставили часового, рядом — автоматчики.
Те, за дверью, остановились. Один что-то сказал, как бы спрашивая. Тихо и невнятно. Другой хрипло, но отчетливо произнес:
— Geh zum Teufel! Klopfe an![3]
Груздев толкнул Алябьева и Булавина:
— Немцы! Они за дверью.
Послышался стук. Алябьев поднял автомат. Тонко звякнул затвор. Но, кажется, немцы не услышали.
— Diese Schweine haben immer festen Schlaf[4].
— Положи автомат. Живьем. Их двое.
Снова стук.
Из комнаты вышли оба пана. Наверное, они все делали вместе.
За дверью хриплый голос:
— Klopfe an![5]
Поляки попятились, громко заговорили, наступая разведчикам на ноги. Груздев подтолкнул их к двери, потянул Алябьева и Булавина вбок.
Скрипнул засов. Немец еще раз сказал: «Schweine»[6] и, тяжело топая, вошел в коридор. В мягком белом свете, хлынувшем со двора, Груздев успел заметить: на нем фуражка с высокой тульей — офицер. Другой немец в треугольной плащ-палатке — солдат.
Груздев бесшумно выступил из темноты, положил офицеру на плечо руку, резко рванул его к себе.
Все было кончено в полминуты. Больше всех ликовали поляки. Немцев уже втянули в комнату, а один из братьев все топтал ногами офицерскую фуражку и приговаривал:
— Швайне... Швайне!
Другой старательно объяснял Алябьеву, что этот офицер и есть настоящий тевтонский боров, но самая грязная свинья все-таки Гитлер, и ему тоже надо сделать вот так же. И пусть пан сержант не сомневается: поляки помогут.
Офицер и в самом деле был толст, с обрюзгшим лицом. Жирные щеки его дрожали. Он долго не отвечал на вопросы, бурно дышал и все повторял:
— Ein Moment... Ein Moment...[7].
Потом посмотрел на желтое пламя лампы и неожиданно спросил по-русски:
— Ви парашютист?
У него совсем обвисли щеки, когда он узнал, что в этом польском местечке самая обычная стрелковая часть, которая пришла сюда из-под Магнушева. И так же вдруг сказал:
— Германия капут.
И уже совсем неожиданно потянулся короткими толстыми руками к своим витым майорским погонам, сорвал их с шинели и бросил на пол. Дальше на вопросы отвечал охотно и обстоятельно, словно, сняв воинские знаки, он обрел право свободно говорить обо всем. Служил в интендантстве пехотной дивизии, которая стояла в резерве. Вчера ночью выехал на автомашине в армейские тылы. На лесной дороге отказал мотор. До полудня они ждали, что кто-нибудь будет проезжать мимо. Но никого не дождались. Решили добраться пешком до государственной дороги. Но и на ней никого не встретили. Вошли в город и вот... Что ему известно о своей дивизии? Он уверен, что она еще позади. Шум боя стих, и ему казалось, что прорыв ликвидирован.
— А ви знайт, где майен дивизия?
Младший лейтенант Семиренко усмехнулся:
— Она позади. Частью уничтожена, частью попала в плен. Ваша дивизия больше не существует.
Немец посмотрел на потолок.
— Mein Gott![8]
И снова по-русски:
— Германия капут. Это говориль я, Вилли Мюллер.
Груздев вздрогнул. Вилли Мюллер... Сдавил ладонью рукоятку ножа. Вилли Мюллер. Того звали точно так же. Он был лейтенантом. Но с тех пор прошло много времени.
Что-то жгучее опаляет сердце, острыми брызгами обдает затылок. Груздев придвигается к столу, возле которого сидит немец, смотрит в жирное лицо:
— Ты был на Кубани?
Спрашивает сквозь стиснутые зубы и не может их




