Современные венгерские повести - Енё Йожи Тершанский

— Еще нельзя, — тараторит он взволнованно, — думаешь, мне не хочется, я тоже с ума схожу от неведения, что творится там, внизу, мы бы все побежали, но пока нельзя, старина, Деше тоже говорит, что надо переждать…
Я непонимающе смотрю ему в лицо. Что он говорит? Ведь я вовсе не собирался бежать. У меня и мысли такой не было. Но что, собственно, со мной произошло? Наверно, когда наступила тишина… Нет, еще раньше — катафалк, сраженные солдаты… Но почему? Я хорошо помню, как внимательно наблюдал за всем, все вбирал в себя глазами, мог даже следить за разрывами, так отчего же оборвалась эта тревожная, непрерывная нить, словно кто-то резко рванул ее.
— Да, основательно отделали, — беспристрастно констатирует Шорки. Его запавшие глаза оценивающе, методично ощупывают Новый Город. — Словно градом побило.
«Если бы твою деревню так исколошматили, вряд ли бы ты, жалкая тварь, оставался таким равнодушным, завыл бы белугой, рвал на себе волосы, ногтями откапывал трупы своих детей из-под руин». Но вместе того, чтобы накричать на него, я начинаю плакать. Меня будто жестоко избили, все ноет и болит, и я, как ни силюсь, не могу сдержать слез. Надо бы высморкаться, но нет сил. Я весь дрожу как в лихорадке, судорожно глотаю слюну.
— Ничего, ничего, — успокаивает меня Фешюш-Яро, — ты не стыдись.
Он видит, что я делаю над собой усилие, его черствое лицо становится мягким, каким-то утешающим, глаза полны живого участия. Но он не в силах скрыть, что поражен моими слезами, — наверно, считал меня неспособным на такое. Тем не менее мне приятно слышать его слова. Не такой уж слепой человек этот Фешюш-Яро, как я думал. Оказывается, не только вселенская беда способна его растрогать, но и слезы ближнего, который стонет и мучается рядом с ним. Нет, он не перешагнет через тебя равнодушно. Но хватит слез. Конец. Негоже давать волю нервам и чрезмерной чувствительности, — того и гляди, потеряешь контроль над собой. Впредь, что бы ни стряслось, надо крепче держать себя в руках, сохранять самообладание и здравый рассудок. Даже в самом безвыходном положении. Очень важно думать, заставлять свой мозг логично мыслить. Вот и сейчас. Ну-ка, живее. Но о чем думать? О том, чтобы черви не пожирали друг друга. Черви, черви. Какие глупости. Черви только ползают. Этой его выходки я никогда не прощу. Нельзя простить. Знаю, до конца дней своих буду терзаться сознанием того, что он опозорил меня и я не дал ему сдачи. Как-то в дождливую погоду, будучи учеником второго класса начальной школы, я, несмотря на все старания обойти лужи на тротуаре, все-таки угодил ногой в одну из них и забрызгал Фери Багара, сына поселкового мясника. Его белые чулки сплошь покрылись рыжими пятнами. Рассвирепев, он влепил мне пощечину, причем так неожиданно, что я только рот раскрыл от удивления. Мальчишки вокруг захохотали. С тех пор прошло восемнадцать лет, но каждый раз, завидев Багара, я испытываю мучительный стыд и ярость, чувствую, как краснеет моя левая щека, и уже не могу разговаривать с ним нормально. Он, наверно, давно забыл про это. Дающий пощечину быстро о ней забывает. Если бы я напомнил ему, он с жаром стал бы уверять, тряся головой: «Господь с тобой, господин управляющий, я — тебе? Да этого быть не может». Но с какой стати я стал бы ему напоминать об этом? Да и зачем? Спустя восемнадцать лет нет никакого смысла. Надо было сразу дать сдачи, в тот же день. А за Деше я теперь буду следить, быть того не может, чтобы он в такое сумасшедшее время не споткнулся бы, не дал промашки. Вот уж тогда я отыграюсь за все, отведу душу, а иначе до конца жизни… А может, он и не так далеко… этот конец жизни, а я тут беснуюсь, вынашиваю какие-то мелочные планы мести. Но что поделаешь, приходится цепляться хоть за ничтожно малое, раз уж большие дела и даже собственная жизнь от тебя не зависят. Опять все смешалось в голове, какие-то призраки перед глазами. Ах да! Одежда! Все-таки она нужна, это единственное, что надо бы сделать в данный момент, ни у кого не спрашивая. Деше, разумеется, считает все это низким эгоизмом. Там, внизу, в предсмертной агонии половина города, а мне хочется переодеться. Ерунда, ну их ко всем чертям, эти возвышенные чувства. Там, в пропахшем дымом котле, любой, даже тот, у кого перебиты ноги и выпущены наружу кишки, тоже изо всех сил старается переползти обратно в жизнь, в эту жалкую, подвергаемую со всех сторон опасностям, ничего не стоящую, но единственную жизнь. К тому же от моего сочувствия не станет легче тем, поверженным внизу, а себе я