Мои друзья - Хишам Матар
– Итак, вы получили телефоны, – констатировал я.
– Да. Сколько ты отправил?
– Два.
– Все прибыли.
Он не поблагодарил, не сказал, что этого достаточно или недостаточно. Не знаю почему, но я вдруг спросил его, нет ли новостей о Хосаме.
– Хосам! – радостно воскликнул он, как будто имя было написано яркими красками.
Я неправильно его понял, подумав, что он рад, что ему напомнили о Хосаме, что он жаждал услышать последние новости и что упоминание имени друга пробудило счастливые воспоминания о жизни, которую мы трое вели в Лондоне. Я сообщил ему, что Сиди Раджаб Зова скончался.
– Я знаю, – ответил он. – Знаю. Помилуй Господь его душу. – Затем голос опять просветлел: – Но, слушай, ты не поверишь. Угадай, где сейчас наш старый друг?
Вопрос поверг меня в мистический ужас.
– В каком смысле?
– Хосам Зова, великий писатель и человек принципов, – слова Мустафы явно предназначались не только мне, – доказывает свою отвагу на полях сражений. Именно на этой сцене должна быть разыграна драма нашей истории. Мы не выбирали, но поле боя – это арена, а Хосам – орел.
Я сидел за кухонным столом и чувствовал, как комната вращается вокруг меня.
Мустафа хохотал и обращался к кому-то рядом с ним:
– Он там затих, не верит мне. Кто-нибудь, позовите Хосама, а? Кто-то видел его? Скажите, у меня для него сюрприз. – Потом вернулся ко мне: – Он был тут минуту назад. – Потом опять в сторону: – Что ты сказал? Доверяю ли я ему? Закрой свой рот. Мы стояли рядом и рядом упали на лондонской демонстрации. Ты слишком юн и глуп, чтобы это помнить. Халед, – обратился он ко мне, – прости, но, кажется, Хосам куда-то отошел.
– Хосам там с тобой? – переспросил я, слыша, насколько недоверчиво и чудовищно наивно звучит мой голос.
А Мустафа смеялся. Это был смех взрослого мужчины. Смех человека, который видел смерть и решил, что в свете подобной истины смеяться нужно сдержанно.
После этого разговора я сходил с ума от ревности и замешательства, я хотел оказаться там, хотел, чтобы они были здесь. Метался по квартире, которая еще никогда не казалась такой крошечной. Пошел гулять и потерял счет времени, когда вдруг понял, что иду через Риджентс-парк прямиком к Кэмдену. Я хотел быть рядом с тем, кто помнит меня.
Я был совершенно ошарашен. Хосама и Мустафу, двух моих лучших друзей, таких разных по темпераменту, соединила война, и вот они сражаются плечом к плечу, и, безусловно, они стали намного ближе – ближе, чем к кому-либо еще на этой земле, потому что держат в руках жизни и смерти друг друга. И все же в глубине души я не был удивлен, отчего-то я предвидел такой исход, и оттого чувство оставленности, брошенности становилось еще острее.
Я решил, что слово, которым Мустафа назвал Хосама, «орел», – отчасти укор в мой адрес, и потому насмешливо отбросил его, окрестив «мачистской гиперболой». Но насмешка моя была безмолвной и внутренней и потому не имела никакого эффекта и ничего не значила. А еще я знал, что Мустафа говорил искренне, а значит, исцелился от своей давней неприязни к Хосаму или от неприятия необходимости восхищаться им, и одно это, должно быть, стало для него облегчением. В его голосе звучали глубокая симпатия и свобода. Свобода человека, наконец-то избавившегося от бремени, которое тащил на себе долгое время. Это все Лондон, сказал я себе. Место, пропитанное иронией. Цинизм здесь не только допустим, но и необходим для выживания. Я обвинял Лондон и в этом, и в прочих пороках, и обвинения подстегивали мой гнев. Настолько, что к тому времени, как добрался до дома Ханны, я был предельно взвинчен.
Я позвонил в дверь, дважды приподнял и отпустил крышечку почтового ящика, хлопнув громче, чем рассчитывал. Она открыла, удивилась, увидев меня, но потом обрадовалась – хотя, подумал я, невозможно знать наверняка, что чувствует человек по отношению к другому.
– Заходи, – ласково пригласила она, но тут же, заметив выражение моего лица, все же спросила: – Не хочешь зайти?
Я вошел.
– Очень вовремя, – прошептала она. – Я только уложила их спать.
Я тихонько прошел следом за Ханной в кухню. Она предложила чаю. Здесь было тепло, пахло жареным сыром, картошкой и детьми. Она все приговаривала, как рада меня видеть. Наверное, я заставил ее нервничать. Наверное, напугал, явившись вот так. Заваривая чай, она говорила, что мне надо бы как-нибудь сходить с ними на Хэмпстедские пруды, поплавать там с ней.
– Так здорово смотреть на деревья из воды.
Я пробормотал что-то насчет того, что не люблю холодную воду. А затем навалилась усталость, и я понял, что все, о чем я думал по пути сюда, не имеет к этой жизни никакого отношения, никакого отношения к настоящей болезни, а настоящая болезнь не имеет названия и неизлечима, потому я и почувствовал себя обессиленным и загнанным в угол. И потекли слезы.
– Что случилось? – заволновалась она.
Я сказал, что переживаю за своих друзей, что и Хосам, и Мустафа оба сейчас на войне. Она была поражена, во взгляде – участие и любопытство. Я опять вспомнил то слово, «орел», и оно изменилось, реабилитировалось, и я знал – это потому, что рядом Ханна. Пока она вот так смотрела на меня, я был уверен, что в некотором смысле «орел» очень правильное слово.
Она подала чай и села напротив. Щеки у нее раскраснелись. Глядя на нее, я подумал, что ведь и вправду люблю англичан. Люблю их. Я терпеть не могу их неизличимую имперскость и предубеждения, но в остальном… И тут же услышал насмешливое «в остальном», упреком прозвучавшее в моей голове. Да, это правда, я не люблю англичан. Невозможно любить абстракцию. Но я люблю Ханну. Каждый из ее пальцев, лежащих на моей ладони.
– Пойдем в постель? – сказал я.
Она растерялась, улыбнулась и, поняв, что я не шучу, взяла меня за руку, и мы на цыпочках прокрались наверх. Мы занимались любовью молча. Потом я приник к ней и зарылся лицом в ее волосы. Давай не будем говорить ни о завтра, ни о вчера, хотел я сказать. Но закашлялся и подумал, что лучше помолчать и притвориться, что засыпаю. Хочу, чтобы ты зависела от меня, хотел я сказать. Но тут она шевельнулась.
– Прости, милый. Лейлу мучают дурные сны. Она в любое время заползает ко мне в постель.
102
Каждый день я страница за страницей шерстил




