Мои друзья - Хишам Матар
Сегодня все это достигло апогея. Они со служанкой сидели, вынимая косточки из оливок, – спины согнуты, лица опущены, черная плоть плодов окрасила кончики пальцев. Я просто шел мимо, но что-то в этой сцене показалось мне трагичным. Неправильно так думать, знаю. Любовь и жалость – не одно и то же. Порой кажется, что любовь, которую мы испытываем, гораздо легче перенести, если превратить ее в жалость, тогда как это просто убивает ее. Чуть позже мать позвала меня к себе в комнату.
– Садись, – приказала она, продолжая расчесывать перед зеркалом длинные седые волосы. – Никогда больше не смей смотреть на меня так. На это нет никаких причин. Если кто и заслуживает жалости, то уж точно не я и даже не моя несчастная служанка со всеми ее бедами и невзгодами – бедами и невзгодами, для которых она пока не нашла слов. Нет, это вовсе не мы, а ты, живущий за пределами своей страны и живущий так долго, что досадная дистанция, которую ты со своими высокими идеалами называешь объективностью, – между тобой и твоей землей, твоим народом и твоей семьей – растянулась и увеличилась настолько, что ты посмел вот так посмотреть на свою мать.
Я был уличен, чувствовал это и выглядел именно так.
– Ни один человек на свете не должен стремиться объективно воспринимать свою семью, – продолжала она. – Не только из-за абсолютной невозможности этого, но и потому, что само такое стремление разрушает союз между родными. Весь смысл, глупое дитя, в том, чтобы любить слепо, беспричинно. Той любовью, где ненависть и привязанность, недоумение и ясность сплетены так крепко, что образуют неразрывную вервь, канат, на котором можно поднять целый народ. Вот что делали твои предки. А ты – не твои игры с истиной, не твое пренебрежение к Богу и традициям, но именно это, вот что сильнее всего разжигает пламя в моих венах, – ты сидишь как чужак, как зритель, наблюдая, окружив себя пространством, сотворенным этой твоей объективностью, но пространство это есть не что иное, как холодный и пустой школьный двор ночью, печальное и заброшенное место, предназначенное для того, чтобы наблюдать издалека. Ну что же, тогда смотри, как мы поднимаем и несем наше бремя, словно ты хозяин, а мы рабы. Весь смысл этой жизни, мальчик мой, не в том, чтобы быть добрым или мудрым, а в том, чтобы быть человечным, не выставлять нас, всех остальных, на посмешище.
Она посмотрела прямо на меня. Спросила, что я думаю о Малак, и, увидев мое лицо, улыбнулась. Вот она, радость, которую может подарить стареющая мать. Радость видеть ее. Радость видеть ее силу. То, что это возможно, в конце концов. Как бесконечно мы хрупки. И ее улыбка, Халед, после всего, что она сказала, подкосила меня. Заставила сердце мое дрогнуть. Она тоже это увидела и рассмеялась. Мы оба засмеялись.
– Ты – мои глаза, – сказала она. – Как чудесно иметь детей.
– Страшновато, – улыбнулся я.
К моему удивлению, она не стала возражать. Вместо этого сказала:
– Сначала я думала, чтобы быть родителем, надо быть идеалистом. Потом я узнала, что быть родителем означает постоянно сталкиваться со всем, что не идеально в тебе самом.
99
Вскоре после того разговора все начали прятаться. У нас с Малак вдруг обнаружилось множество возможностей побыть наедине – в кухне, или гостиной, или под сенью винограда в саду. Одной из главных тем наших бесед были слова. Я искал в телефоне перевод того, что приходило мне в голову только на английском, а она просила меня преобразовать родное старинное арабское выражение в английское. И вот так каждый очищал для другого слова иного языка, как чистят фрукты, и всякий раз расстояние как будто сокращалось, перелом затягивался. Ее страсть, когда она расспрашивала меня о значении какого-либо слова, ее глаза. Как странно, говорила она, что в английском языке нет слова для «несправедливости», например, что состояние несправедливости в языке является просто противоположностью или отсутствием справедливости. В то время как арабское «тулм», имеющее общий корень с «талам», «темнота», имеет гораздо более глубокий смысл. Я согласился. И, продолжала она, нет слова и для «фу’ад». Словарь дает перевод «сердце». Но «фу’ад» – это не сердце, а промежуточное пространство, соотношение или взаимодействие между сердцем – то есть чувствами и разумом, и, таким образом, имеет отношение не к человеческой анатомии, но скорее к метафизике. Как английский язык может обходиться без такого слова, удивлялась она, непостижимо. Она обнаружила также, что бесполая природа английского языка делает существительные «стерилизованными» – вот такое слово она использовала, – лишая неодушевленные предметы характера. А когда я возразил, сказала:
– Я бы пропала в мире, где луна и солнце не имеют рода.
– Один английский поэт однажды сказал, что споры никого не убеждают, – сказал я. – И, полагаю, по этому поводу не стоит спорить.
Она звонко рассмеялась, и мне так нравится ее смешить. Она ревностно защищала наш язык, в то время как мне было любопытно знакомить слова друг с другом, ставить арабские и английские слова бок о бок, заставлять их встречаться, становиться пробным камнем друг для друга. И слова вправду бывали такими – неотзывчивыми. Потом, посмотрев на меня, она спросила, почему я больше не пишу. Я признался, что очень хороший друг задает мне тот же вопрос, и она захотела узнать все о тебе. Я рассказал, как мы встретились. Она с трудом поверила. Сказала, что наша дружба предопределена, что это была воля Божья и что нужно всегда беречь такие дары. Я рассказал, что одно из моих самых любимых занятий на свете – разговаривать с тобой. И вот тогда она попросила меня остановиться.
– Иначе я могу начать ревновать, – сказала она.
Я, наверное, похож на влюбленного мальчишку. Так и есть. И мужчина внутри меня это знает и знает, что страсть пройдет, и я увижу ее недостатки, и буду считать, что смотрю трезво. Но сегодня я отважен. И никогда еще дух мой не был так силен.
Вчера мы с Валидом посадили дерево в саду. Ни один из нас не сказал этого вслух, но мы оба думали об отце, делая это. Сорок дней с его кончины. Сегодня




