Славные подвиги - Фердиа Леннон

Лира замолкает, и все ошеломленно молчат, кроме одного мужика у сцены, который топает ногами и бьет в ладоши изо всех сил. Она смотрит по сторонам, будто выходя из оцепенения, говорит “спасибо”, а потом мы встречаемся взглядами, и она прижимает руку ко рту от удивления, а когда опускает, у нее на лице огромная улыбка, и глаза блестят, и я думаю: да, охуеть, все по-настоящему, она не притворяется. Я шепчу: “Я люблю тебя”. Не знаю, разбирает она или нет, только она спускается со сцены и направляется ко мне чуть ли не бегом, протискивается между людьми, и требуется вся моя сила воли, чтобы оторваться, потому что я поклялся богам. Пока не закончу – ничего. Вот моя жертва. Я морщусь, как от боли, отступая от нее и выходя из таверны.
– Лампон!
Это Лира. Взяла и вышла за мной. Я иду дальше, но с каждым шагом меня будто ножом режут, и я уже наполовину развернулся, но останавливаюсь. Я знаю: увижу ее сейчас – нарушу обещание. И прямо-таки пускаюсь бежать, взбивая песок, сотрясая грунтовую дорогу, которая ведет обратно к стенам города – и к Алекто.
Дом черный, ставни закрыты – фонари не горят, другого света тоже нет. Но воздух все же насыщен запахом свежего лошадиного дерьма, а когда я прохожу сквозь калитку, в глубине двора стоит повозка – клячи запряжены, готовы выдвигаться, их дыхание висит паром в темноте. Раб-ливиец сидит на козлах, потирает и дышит на руки.
– Прохладно сегодня, – говорю.
– Если нас остановят, – отвечает он, – ты взял меня в заложники и украл повозку. Ясно?
– Конечно. Я так и собирался сделать.
Я подмигиваю и забираюсь в кузов. Лошади пускаются в галоп, повозка трогается, вихляя. Тут темно, как в жопе, и я закрываю глаза и снова обдумываю план, пытаюсь представить себе каждый шаг, но кровь просто-таки лупит в череп, как в барабан, и кишки извиваются, как змеи. Мне позарез надо выпить.
– Эй, а у тебя вино есть? – кричу я.
Мне немедленно кладут в руки какой-то предмет – на ощупь, кажется, бурдюк, – и я оглядываюсь. Со мной сидит другой человек, и я вскрикиваю от страха.
– Алекто?
– Выпей, – говорит Гелон. – Тебя трясет.
Темнота не дает мне его разглядеть, только различить смутные очертания; я протягиваю руку, ее сжимает с неожиданной силой другая рука, и я морщусь.
– Прости, – говорю. – Я же на самом деле всю эту херню не думаю. Ты же понимаешь?
– Пей, – говорит он.
Я пью, и мы передаем друг другу бурдюк, не говоря ни слова. Понемногу мои глаза привыкают к темноте, и я различаю его лицо – выглядит оно все еще хреново, и усыпано синяками и ссадинами, как пурпурными самоцветами, но глаза – его, спору нет, и только теперь я понимаю, как мне было ужасно одиноко, как я отчаялся, я так и говорю, но он не отвечает – только слушает, отпивает из бурдюка и передает обратно.
Повозка останавливается.
– Приехали.
Мы вылезаем и ступаем в грязь. Дождь ослабел, теперь просто моросит. Небо мрачное. Тучи вгрызаются в месяц, будто в желтую кость, и он истекает водянистым светом, да и звезды не лучше.
– Сейчас опять гроза начнется. Фонарь нужен.
– Слишком рискованно, – говорит Гелон, и он прав, но я едва различаю, что вокруг.
Забор кажется просто полосой темноты почернее всего остального, и я подхожу поближе, мысленно смеясь над тем, что я додумался отметить подвижный кол разбитым горшком. Я-то думал, я очень умный, только теперь не видно ни хрена – я просто падаю на колени, хватаюсь за какой-то кол и трясу, надеясь, что он подвинется. Грязь тут потверже, чем я ожидал, и первые кольев десять не поддаются. Когда наконец попадается подходящий, я прикусываю язык, чтобы не закричать. Он не такой подвижный, как тот, который я отметил, и между ним и соседним колом всего пара пальцев, но выбирать не приходится. Я шепчу и машу рукой, и Гелон приходит на помощь. Мы сразу беремся за дело – начинаем рыть землю рядом с колом, зачерпывая маленькими совочками, которыми в саду землю роют, делаем яму пошире, чтобы колу было куда сдвинуться. Потом Гелон начинает толкать. Даже весь побитый он куда сильней меня, и ствол реально пошатывается; зазор делается шире, но этого мало.
– Лошади.
– Ага.
Я беру канат, который купил на пристани. Мы обматываем один конец вокруг кола, а другой привязываем к железке на задней стороне повозки, ливиец дергает за вожжи, лошади трогаются, кол пошатывается в яме, но и этого мало, и я подхожу и охаживаю лошадей. Ливиец материт меня и требует, чтоб я их не трогал; потом он принимается говорить с ними нежнейшим голосом, сжимает вожжи, постепенно наращивая силу, не прекращая говорить, и они тянут. Они тянут, пока их мышцы не выступают, подрагивая под блестящей от пота кожей, будто слизни.
– Еще чуть-чуть, – говорит Гелон.
Они начинают фыркать, и у одной на деснах я замечаю белую пену. Плохой знак.
– Еще.
Веревка вот-вот лопнет, и лошади фыркают, как ненормальные, и мне кажется, план был тупой, и Гелон говорит: “Хватит”.
Я подхожу к забору, и теперь между кольями расстояние ладони в четыре. Здоровый мужик не пролезет, а вот изголодавшийся протиснется.
– Спасибо.
Ливиец молчит. Он проверяет, как там лошади, утирает им с морд слюну, предлагает попить из собственного меха, воркует, как мать с детьми.
Я заглядываю в щель, засунув в нее голову. Слишком темно – ничего не различаю, только очертания карьера-полумесяца, потому что белый камень притягивает скудный свет лучше, чем живые существа. Там, наверное, спят сотни афинян,