Территория тюрьмы - Юрий Прокопьевич Алаев

Горка заерзал, думая, не покричать ли отца, посмотрел на счетчик (крайняя справа циферка как раз нырнула вниз, сменившись другой), и тут его осенило во второй раз. Протиснувшись между сиденьями, он дотянулся до выключателя счетчика и крутнул его наугад. Счетчик стих. Горка посидел, слушая тишину, и испугался: они сейчас вернутся, и что скажет шофер? Вдруг заругает его, откажется дальше ехать, и что тогда?
Гадать долго не пришлось, взрослые вернулись, шофер запустил двигатель и вдруг засмеялся:
– А малой-то у вас, – обращаясь к отцу, – хозяйственный, как я вижу.
Отец, глянув на счетчик, только крякнул.
– Да ничего, – успокоил шофер, – может, так даже и лучше выйдет, мы ж по цене договорились, правильно?
Отец кивнул, и они поехали дальше. Горке он вообще ничего не сказал, как будто ничего и не было.
…Пароход был грандиозен: весь белый, поблескивавший окнами кают на двух верхних палубах и отсвечивавший в бутылочного цвета воде иллюминаторами в трюмном, третьем, классе, с чуть запрокинутой назад мачтой с трепетавшим на ней вымпелом, широченной трубой и гребными колесами, на кожухах которых по дуге шла надпись – «Володарский». Он был колесный, совсем как в «Жизни на Миссисипи»! Как в жизни…
Отец тоже помедлил, разглядывая судно («смотри-ка, – сказал Горке, – на носу у него травяной орнамент, и тут татары». – «не на носу, а на баке», – уточнил Горка), они переглянулись, дружно вздохнули и пошли по шаткому трапу селиться.
В каюте, довольно просторной для второго класса, окно было забрано поперечным бамбуковым жалюзи (Горка не сомневался, что именно бамбуковым), его планки сухо пощелкивали, когда пароход качало, сквозь них тонкими нитями сочился солнечный свет, сохраняя в помещении тенистость; Горка представил, как будет здорово после обеда улечься на диване с книжкой, почитать про жизнь на Миссисипи или про приключения Гека Финна и подремать немножко, а потом вылететь опять на палубу и смотреть, смотреть – на реку и кущи на берегу, слушать плеск волны и чавканье воды, которую месят гребные колеса…
Так и сталось потом, но первые день-два Горке было не до книжек на диване, он пребывал в сильном возбуждении, лазал по судну туда-сюда и рассматривал шлюпки (целых четыре), такелаж, якоря на баке и юте – все было так ново, так непривычно…
Однако путешествие по воде (Горка не признавал тут слово «круиз», считая, что это исключительно про море), такое неторопливое и размеренное, постепенно перестроило его внутренний ритм: он вставал вместе с отцом спозаранку и не чувствовал, что недоспал, как всегда бывало дома; они гуляли некоторое время по верхней палубе, уставленной шезлонгами, валялись в них, молча глядя в небо, потом шли в ресторан завтракать. Ресторан, с большими панорамными окнами, весь светился: белая мебель, белые крахмальные скатерти на столах, сверкающие сталью и фаянсом куверты, улыбчивые официантки (бывали и хмурые, но редко), плотные альбомы меню, еда, которой мать никогда не готовила. И туалет – чистый, блестевший металлом, с унитазом, с урчанием смывавший всё без следа. И никаких мух.
Чудесным образом Горку словно взяли и перенесли в какой-то другой мир, уместившийся в этой хрупкой, по сути, скорлупе неспешно чапающего по реке судна, – на время, чтобы запомнил. Конечно, он понимал, что все сделал отец, но все равно не оставляло ощущение, что тут есть какая-то тайна, не зависящая от прихоти отца.
Они много разговаривали вечерами, сидя на диванах в каюте, а чаще – в деревянных полукреслах на палубе, – столько, сколько отец никогда не разговаривал с Горкой дома. Отец был немногословным человеком и говорил простыми предложениями – о том, как рос в деревне Васильево неподалеку от Бугульмы в большой семье («три брата и две сестры нас было»), как пахал, уже с семи лет от роду, как они косили траву на корм скоту (в семье были корова, лошадь, две козы, а еще – с десяток кур), как потом это все у них отобрали («революция же случилась, равенство») и он, пятнадцатилетним, пошел воевать, и так вышло, что не против тех, которые отобрали, а за. За красных, значит. Последнее Горку смутило, ведь по логике должно было быть наоборот, но отец, выслушав сомнение сына, только вздохнул: «так бывает, сынок, это жизнь». И, помешкав, привел пример, который, как он считал, прояснит сыну, что значит «это жизнь».
– Ты прикинь вот про своего деда, моего отца, значит, – начал отец. – Он здоровый был, как бык, кочергу мог узлом завязать, а поехал как-то на базар в Бугульму с солониной, телега опрокинулась на мосту, и бочкой ему грудь и раздавило. Помер. Вот как? А вот так.
– На каком мосту? – осторожно спросил Горка, предчувствуя неладное.
– Да как раз на нашем, рядом с колонкой, куда за водой ходим. Ты не знал, а для меня – памятное место.
Разговор приобретал мрачный характер, и Горка, подумав, решил перевести на другое.
– Пап, а Володарский – это кто?
– Володарский? – переспросил отец. – А разве вам в школе не рассказывали? Это революционер, сынок. Его убили в тысяча девятьсот восемнадцатом, а теперь вот пароход назвали.
Горка собрался было уточнить, кто и за что убил, но отец вдруг засмеялся и добавил:
– А вообще-то, он закройщик был, Володарский этот, как наш Гируцкий. Можно сказать, родня. Только Володарский накроил куда как поболе. За то и убили.
Улеглись спать. Пароход слегка качало, он скрипел, Горка слушал, убаюкивался и в полудреме думал почему-то не о Володарском и что там с ним случилось, а о солонине. Он со смеху умирал, когда читал, как папаша Гека Финна напоролся ногой на бочонок с солониной, а тут выходило что-то совсем другое – упал бочонок на грудь и раздавил человека до смерти; как такое могло быть? А вот – это жизнь.
Следующее утро выдалось шумным – по палубам бегали матросы, боцман что-то кричал в рупор; «Володарский» протяжно гудел, осторожно входя в створ шлюза Жигулевской ГЭС.
Он вошел в камеру, матросы кинулись заводить швартовы, а Горка со страхом смотрел на бетонные сырые блоки рядом с бортом, расчерченные склизкими следами тины. Потом он услышал грохот, побежал на звук и, оказавшись на корме, увидел, как медленно и неотвратимо за «Володарским» закрываются огромные ворота, этажа в три, наверное, выше, чем винзавод!
Они закрылись, в камере стало сумрачно, пароход чуть покачивался, и больше не происходило вообще ничего. Как будто они попали в ловушку и уже никогда из нее не выберутся. Потом