Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов - Наталья Александровна Громова
Володя, Володя. Правда? И что тебе там еще снится такое, не знаю. Спи, пожалуйста, спокойно, без всяких снов, слышишь?
Целую тебя.
Маргарита.
А я люблю сны. В них моя вторая жизнь. Запоминай свои, для меня.
Татьяна Луговская. Записки[446]
Брат
Как трудно приоткрыть дверь в прошлое. Как трудно продраться через калейдоскоп воспоминаний (звуков, запаха, цвета). Освободиться от рассказов, от необходимости ясности. Увидеть уже невидимое, исчезнувшее и вернуть бывшее в настоящее.
Легкий осенний ветерок шелестит акацией, рождая металлический звук. Не холодно. Вся земля усеяна облетевшими листьями и засохшими стручками акаций.
Мы сидим в тайнике этих зарослей. Вокруг нас жизнь, но мы с братом отделены от нее. В разреженном воздухе пахнет прелыми листьями и дымком (дворник ставит самовар).
Мы сидим, обнявшись, в тайнике из осенних акаций, и Володя негромко читает мне стихи, не свои, а чужие, незнакомые.
Я слушаю очень внимательно, но иногда сбиваюсь и прислушиваюсь к другим звукам — где-то голоса ребят, где-то ближе вспорхнула птица, и уже совсем близко за кустами наш пес Султан упорно и ритмично чешет себя лапой. И опять волна незнакомых стихов:
А вы ноктюрн сыграть могли бы
На флейте водосточных труб?
Мы сидим с Володей в кустах нашей засыхающей желтой акации. Сидим на лавочке — дружно, близко. Солнце уже осеннее — равнодушное, и ветер шелестит сухими стручками акации, рождая металлический звук. Вся земля усыпана листьями и семенами акации. Мы в зарослях, нас не видно. Мы в тайнике.
Происходит что-то очень важное: Володя читает стихи. Не свои, чужие, странные:
А вы ноктюрн сыграть смогли бы
На флейте водосточных труб?..
Или:
Черепа овал целовал, миловал...
Или:
И под Лаверлуа, под Варшавой
Шел ты рядом в шинели шершавой...
Что такое Лаверлуа? Почему черепа овал целовал? Но так прекрасно звучит. И еще Блок, которого я много знаю наизусть, но он читает не то, что я люблю, а: «Он говорил умно и резко, / и узкие зрачки метали прямо и без блеска / слепые огоньки» и «Черный вечер. / Белый снег. / Ветер, ветер! / На ногах не стоит человек».
Это необыкновенно запомнилось. Запомнилось и отложилось в памяти.
Осень. Сокольники, приехавший, уже женатый, брат, счастье от стихов и от родившейся в нем необходимости читать эти стихи мне в зарослях акации, спрятавшись ото всех вдвоем, обнявшись.
Словно и не было времени. Словно, как в детстве, мы опять вдвоем и опять он открывает мне новый мир.
И почему именно эти строчки запомнились так ясно? А других не помню.
И опять все блекнет и теряется, но могучий рокочущий голос брата, который ему так трудно перевести в тихий, вместить в полушепот — его голос слышу отчетливо. И лежит его рука на моем плече.
Когда же это было? Наверное, 24-й год. Сокольники. 123-я лесная школа.
Часы и стихи
Брат мой был похож на маму. Мать на деда, а дед тоже повторял свою мать.
Все они цеплялись друг за друга в потемках времени и накапливали в себе то многое, что ему досталось.
Мама выродила сына еле-еле, в страшных муках, и он чуть не отобрал у нее жизнь.
В Москве на Поварской, в доме деда, куда мама приехала производить на свет ребенка, побелили для этого случая две комнаты, заготовили много стопок чистого белья, вызвали акушерку и завели большие старинные часы в футляре красного дерева.
Много раз били часы, а ребенок все не появлялся на свет Божий, и обессилевшая мать начала терять сознание. Акушерка ночевала неотлучно в доме. Появился доктор.
Было лето, было жарко и душно. Собиралась гроза. Все не спали, все волновались, ходили на цыпочках, шептались.
Говорят, что все случилось как-то одновременно: начали бить часы, полил дождь, и появился на свет большеголовый укрупненный мальчик весом в четырнадцать с половиной фунтов.
Чудом выжила мать, а ребенок чувствовал себя прекрасно. Он уверенно рос и превратился со временем в поэта Владимира Луговского.
Прошло 68 лет со дня его рождения. Больше никого живого не осталось из свидетелей того дня 14 июня 1901 года (?!). Остались стихи, остались часы. Стихи, заключенные в книжки, стоят на полках в некоторых домах, я слышала недавно, как их читали по радио.
Часы и сейчас висят в кабинете Луговского на Лаврушинском переулке. Только они уже давно остановились: какая-то жилка взорвалась в них и чинить их не берутся.
<Могила в Ялте>
Ехали долго (так мне казалось), ехали городом, потом въехали в парк, дорога пошла круто в гору. Было нас 5 человек — двое мужчин и три женщины.
Все выше и выше. Остановились на дороге у скалы. Вышли из машины. Было темно, трудно было ориентироваться. Мужчины ударили в землю лопатами под скалой и попали на камень, земли не было. Второй раз — опять камень! Стали копать правее, и лопата вошла в землю.
Разговаривали шепотом. Делали мы все это тайно, украдкой. Тут был парк, а не кладбище. Сровняли землю. Постояли. Послушали ночь. Потом почитали стихи. И тихо тронулись в обратный путь.
Он рос скачками, несоразмерно, как гадкий утенок. То вырастали руки, то ноги, то голова. То волосы вдруг переставали хорошо лежать и торчали в разные стороны, то вдруг он покрывался прыщами, и как это ни грустно, но очередная беда, очередное отклонение часто совпадало со знакомством с какой-нибудь барышней, которая ему нравилась. Впрочем, как мне кажется, ему тогда нравилась каждая новая знакомая. Так это было для него ново, так он был открыт к красоте, кокетству, женственности.
В нем развивались гармонично только доброта и великодушие.
То получал похвальные листы, то двойки.
Из-за такой несоразмерности он был некрасивый мальчик, и мама потом рассказывала, что она плакала потихоньку, жалея его за некрасивость.
Потом вдруг, совершенно неожиданно для всех, в один прекрасный день (когда ему сделалось лет 18–19) наш Володя сделался стройным и интересным, даже красивым молодым человеком. Все в нем сравнялось.
Ну и тут уж пошло ухаживание вовсю. Надо сказать, что и барышням, и девочкам, и дамам он начал нравиться чрезвычайно (тоже асоразмерно). Женщины ведь любят красивых и добрых (а уж если сюда привить талантливость, конечно,




