Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов - Наталья Александровна Громова
Неужели битьем по морде можно поэта чему-нибудь научить?
Неужели, смешивая с грязью, можно поднять человеческое достоинство? Неужели Союз в нынешнем его руководстве, выступавший на совещании у секретарей ЦК с самыми гуманными речами против заушательства и диких нравов в критике, бессилен был пошевельнуть пальцем, видя этот образец заушательства?
Я рад был бы самой жесткой критике, клянусь всей своей честью поэта, клянусь именем Сталина. Я погрустил бы, поежился, но понял все, в конце концов поблагодарил. Но в выступлении «Правды» перед Октябрьским праздником с таким фельетоном было нечто глубоко для меня унизительное, а все дальнейшее только усилило это чувство непонимания и стыда за наши журнально-литературные нравы.
Я сейчас пишу упорно и удачно. Я всегда буду писать, ибо я какой ни есть, а поэт. Мне ничего не нужно, ни чинов, ни автомобилей. Я всегда останусь поэтически честным, довольно беспутным человеком, с наклонностью к бродяжничеству, вздыманию бокалов, десятичасовым сердечным беседам, с глупым желанием, чтобы «все было хорошо». Я был житейски избалован своей беззаботностью, слишком часто примерялся, мало дисциплинировал себя, лениво работал, личные трагедии перерастали у меня в нечто сверхъестественное. Был небрежен в моих отношениях с людьми. Билль был байбаком. Сейчас снова взялся за ум, но не благодаря всей этой нехорошей и стыдной истории, а вопреки ей. За этот месяц я многое пережил, и теперь улитка уходит в свою скорлупу. Это был для меня не «урок чистописания», а большое, большое разочарование в целом ряде представлений и иллюзий.
Я буду писать день за днем, вползая в самую гущу жизни, если хватит таланту (а таковой, кажется, есть). Но писать буду прежде всего для себя. Меня уж столько раз учили и водили за нос и за прочие предметы, что мне это глубоко несимпатично, неинтересно. То, что нужно для жизни — буду зарабатывать переводами и всякими другими способами. В этом смысле глубоко прав Пастернак. Основное в моем не очень молодом возрасте — это хоть бы минимальное уважение к себе. А для этого ни «щитов», ни сберкнижек не нужно. Нужна поэзия. Нужны и хорошие друзья.
Ем. Ярославский пишет, отвечая «Правде» в «Правде»: «Обругать чуть не последними словами талантливого художника, вымазать дегтем безапелляционной и сугубо несправедливой критики иным критикам ничего не стоит...» Он (Богородский), как и другие наши советские художники, нуждается в марксистской критике. Но такая недобросовестная критика, как Каленова, не помогает художнику... Это свидетельствует о том, что с критикой в области искусства дело обстоит неблагополучно, что это критика, как показала статья Е. Каленова, тенденциозна, необъективна.
Вот правильные и честные слова, целиком относящиеся ко мне. Когда В. Катаев прочел ответ Е. Ярославского, он сказал: «снаряд разорвался рядом со мной». Но у меня нет Ярославского, чтобы защитить мое достоинство как художника. Защитить не ошибки и неудачи, а именно достоинство художника. Но кто о нем думает, кроме самого поэта? Никто. И рядом с вымазыванием человеческого лица горчицей существует такое же лихое вздымание без единой помарки, как это было в «Правде» с подвалом о Твардовском или Вирте. Там ведь никакой критики нет — одни восторги. И это тоже глубоко неверно.
Я работаю с молодыми. Я воспитал целый народец: Симонов, Алигер, Долматовский, С. Смирнов, Матусовский, В. Журавлев, М. Спиров, Бахтюгов, Шевелева и т. д. и т. п. И до сих пор работаю с ними. Очевидно, кому-то нужно специально ущемить меня в глазах молодежи.
С другой стороны, я вижу колоссальные афиши о вечере второстепенного молодого поэта С. Васильева, под твоим председательством, с артистами, комическими номерами и пр. Огромен диапазон между триумфом того же Васильева и измывательством надо мной. Это тоже неверно.
А главное — мне рекомендуется с восторгом принять пощечины, т. к., дескать, от этого же тебе будет лучше, будешь «злее» писать. Возведем тогда несправедливость и мордобой в систему — м. б., писатели у нас начнут злее работать? И начинается вокруг пошлость: «может быть, в этом есть сермяжная правда», «за битого двух небитых дают» и пр.
Нет, за критику, самую суровую, но что-то указывающую, отделяющую плохое от хорошего, честную, человеческую, не господскую, — я много бы отдал. Такая критика бывает ударной, но она движет человека в верном направлении. А результат? В Гослитиздате, где два года маринуют мою книжку «избранных», — предлагали ее списать в расход, я и сам думаю, что — м. б., действительно сейчас надо ее списать. В «Молодой гвардии», как я тебе говорил, на собрании пускали инсинуации по поводу меня, да что там говорить, всего не напишешь, неприятно. Даже во всех рецензиях об «Александре Невском» приводятся слова песен моих или упоминается о них, но не ставится имя автора. Ну да это как раз ерунда, дело не в этом. Это все проявления местного чиновничества, и не это меня волнует.
«Литературная газета» изо дня в день печатает туманные фразы о «справедливой критике» «Правды», и даже Лебедев-Кумач не защищает мои стихи, а говорит о неких прошлых заслугах. Прочел бы ты, что «Вечерняя Москва» написала о той части твоей речи, которая посвящена была мне.
Но мне не нужна ни помощь, ни поддержка. Время прошло, и я в них не нуждаюсь, да и не верю в них. Остались ощущение холода, несправедливости, глубокий шрам. Я собираю палатку и ухожу. Это был последний урок. Я его усвоил целиком, но по-своему. Только нехорошо выбивать своих солдат.
Я знаю, старина, что тебе было нелегко выступать в мою защиту. Тут положение обязывает к сдержанности, и дружба твоя с Катаевым, и многое другое. За это время я наслушался самых нелепых вещей о твоем отношении ко всей этой истории. Я тебе об этом говорил в Ялте.
Но ты для меня остаешься не членом «семерки» и «литературным водителем», а Сашей Фадеевым, который со мной дружил, с которым, надеюсь, я буду долго дружить. За восемь лет о многом мы переговорили, много чепухи сказали друг другу, много и правильных, достойных слов. Ссорились, мирились, открывали Америки, ходили в музеи, рассказывали о самых личных, душевных делах, ратовали «за святое искусство», пили пиво <нрзб>, читали запоем стихи, ели богатырские блюда, скакали на борзых конях и вместе зарабатывали седину. Я очень сжился с тобой, и, когда провожал тебя на пароход, сердце у меня по-старому сжималось. Наверно, так оно и будет сжиматься до последних моих дней, до уготованного нам крематория




