Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов - Наталья Александровна Громова
Их отъезд я не помню, а открытки с красивыми видами Волги и волжских городов помню хорошо.
Еще помню, что Володя начал отдаляться от нас и все больше и больше прикасался к взрослым. Он начал носить пробор, перестал грызть ногти, всюду ходил один и мало рассказывал мне про морские сражения. Мне становилось скучно без него, я приставала к нему, даже плакала, он утешал, что-то рассказывал, но прежних просказок уже не было. Они куда-то делись, и я перешла в ведение папы, папа начал мне рассказывать и водить меня по музеям.
Володины рассказы строились теперь исключительно на морских сюжетах. Героями стали Нахимов и Нельсон. И, как мне казалось, ему стало интереснее разговаривать с товарищами, чем со мной. К нему стали приходить мальчики, которые уже не показывали гимнастику, как Чуйка, а зачарованно слушали его объяснения про Цусиму, оборону Севастополя или вообще про войну, которая уже шла, и сводки с фронта громко читались у нас дома. И только мы с Ниной не интересовались ими, а все взрослые жадно слушали.
Приходили письма от папиного брата, нежно любимого нами дяди Жени. Он был военным врачом и находился где-то в Галиции.
Нянькин сын Василий тоже воевал где-то солдатом, и она искала утешения в казенке, а сочувствия во мне. Няня звала сына Васькой. Он был у нее единственный и уже немолодой. Она вязала ему носки, а Нина шарф, и мама отправляла эти посылки Ваське, добавляя к ним папиросы и еще разные вещи. Васька был неграмотный, и за него писал письма его товарищ, который дал понять, что и другие солдаты (он назвал имена) тоже не прочь получать посылки.
Мама велела Нине собирать понемножку эти посылки на ее карманные деньги. Я тоже жертвовала в них свои шоколадки.
Однажды пришел ответ в стихах. Я только помню, что неизвестный нам адресат писал: «Папиросочку курнул и барышню хорошую вспомянул». Мы все были очень довольны этим письмом. Нина даже прослезилась.
Неудачи в личной жизни
И барышни, которые еще год тому назад плевать на него хотели, вдруг сразу все влюбились в него.
Сильный, но мягкий характер. Чего он хотел, того умел добиваться.
То ли он побеждал свою некрасивость, но вернее всего это рвался наружу будущий поэт.
Для меня в детстве он был главным после няни, потому что он умел преображать мир и события, но, к сожалению, приходилось прибегать к слезам, чтобы обратить на себя внимание.
Греческая трагедия родилась в течение одной жизни: Эсхил был режиссером, Софокл у него в хоре, а Эврипид родился!
Всю прошлую культуру он впитал в себя с детства, он жил во все века и умел рассказывать об этом.
Влюбился лет в 6–7 в Тамару Маринич, девочку, старше его года на 2–3. Сохранилась фотография. На ней длинноногая девочка с отрастающими волосами (по плечам). Видимо, была она быстрая, резвая и смелая. Рядом мальчик с бритой крупной головой, совсем еще мальчик. И сестра с косичками.
Жестокое пробуждение
Я заснула одетая под старым, рваным маминым платком. На старом диване, который стоял в коммунальной квартире на Староконюшенном переулке.
У нас было две комнаты в этой квартире — в одной жили я и мама, в другой брат с женой.
Я просто прилегла отдохнуть часов в 10 вечера и заснула. Глубокой ночью меня разбудил Володя.
— Татьяна, — сказал он шепотом, — я написал стихи. Слушай. — И шепотом прочел мне «Жестокое пробуждение».
Стихи мне понравились. В них жили и звучали все шумы и звуки нашего детства, нашего дома и нашего переулка. В эту скрипучую коммунальную жизнь врывалась незнакомая и страшная вьюга. Вьюга времени.
Мы долго шептались, сидя на старом диване. Весь дом спал.
Стихи было решено посвятить мне. Первые в жизни стихи, посвященные мне.
Заснула под утро, когда уже скрипели за окном по снегу калоши идущих на службу людей и молочница уже ломилась в черный ход.
Мы сидели на диване. Огромное окно было перед нами.
— Другие ему изменили и продали шпагу свою...
На диване с нами сидел его бывший ученик, имя которого мне не хотелось бы называть.
— Интересно, когда я умру, кто из них меня оболжет, кто предаст, кто забудет? Кто будет помнить? Кто поймет и объяснит меня? — раздумчиво спросил брат.
Третий, сидящий на диване, точно и быстро ответил на этот вопрос. Ответ был так неожидан и печален, что у меня перехватило горло, но брат начал хохотать так весело и беззлобно, что мне стало страшно за него и обидно.
— Предавая тебя, — сказала я, — они ведь предадут себя?
— Черта лысого! — хохотал Володя. — Черта лысого! Это очень хорошо, если из моей шкуры сделают трамплин для себя. Это жизнь, Татьяна! Я-то буду уже мертвый, а мертвые сраму не имут. А защищать меня будет поэма (он называл так «Середину века»).
Этот разговор мне приходится вспоминать иногда. Грустно мне его вспоминать, но приходится.
Меня бесила иногда его доброта и незлопамятность. Особенно с женщинами.
— Не могу оставить женщину, покинуть ее не могу, — говорил он мне. — Я создаю невозможные условия — это я могу, а оставить — нет, не могу.
Надо признаться, что невыносимые условия он действительно умел создавать, и жить с ним было трудновато.
Я, любя его и дружа с ним, наотрез отказалась жить с ним и для него. Он уговаривал меня два раза в жизни — в 1936-м и 1946 году.
Марика Гонта. Из воспоминаний о Пастернаке[447]
Играет Пастернак
Прежде чем понять стихи Бориса Пастернака, я полюбила слушать его музыку.
Я познакомилась с Борисом еще тогда, когда музыка была его каждодневной потребностью и не ушла в подполье его поэзии, вернее, не стала ее корнями. Потом он напишет, что отрекся от музыки, — но нет, это было отречение Петра.
Некоторое время мы жили в комнате брата Бориса Александра Леонидовича, пока не получили ордер на жилье, и каждый день то явно, то прислонясь к косяку больших




