Агнес - Хавьер Пенья
Творческий кризис — это чудовищно. Напрягать мозги, выжимая из них последние соки в поисках оригинальной мысли, пялиться в неуловимо подрагивающий монитор, который слепит глаза, трепанирует череп, гипнотизирует. А если ты к тому же Луис Форет, кризис еще более мучителен, потому что ты ни на минуту не забываешь о том, что ты — фальшивка. Псевдоним и икс на клапане суперобложки вместо привычной фотографии — не что иное, как маска лжеца.
Парадоксальным образом заметки для этого последнего романа, для моей автобиографии, я набрасывал в записной книжке, подаренной мне Анн-Мари, когда мы встретились с ней случайно в Обидуше, теперь уже восемь смертей назад. Небольшая такая книжечка, размером с бумажник, на кольцах, в твердой картонной обложке с изображением Фернандо Пессоа и строками самого извест ного его стихотворения: «Поэт измышляет миражи — / Обманщик, правдивый до слез, / Настолько, что вымыслит даже / И боль, если больно всерьез»[27]. Стихи Пессоа всегда побуждают меня задаваться вопросом, обманщик ли я оттого, что пишу, или я пишу оттого, что я обманщик. Возможно, это одно и то же.
Не я, а девушка, которая была ведущей прогноза погоды на телеканале Лос-Анджелеса, облекла в форму мой первый роман. Четыре последующих, как и сборник рассказов, повествуют о реальных событиях, которые я подсократил и прикрыл масками, лишив узнаваемости. Кое в чем Агнес права: интересными мои истории сделали окружавшие меня женщины. Настоящий Форет — маска, обманщик — едва ли обладал опытом и переживаниями, достойными пера. Да кого я хочу обмануть, если даже сам разговор о настоящем Форете есть не что иное, как обман. Вот почему после самого непроходимого, продолжительностью в два года, творческого ступора мне пришла в голову мысль, что единственное, что я могу рассказать, это история о том, как я стал Луисом Форетом.
За это дело я брался раз десять, и ровно столько же раз меня ждала неудача. Раз за разом терпел я поражение перед чистым листом бумаги. Есть какая-то ирония в том, что ты преодолеваешь тысячу препятствий, а побеждает тебя что-то столь несущественное, как целлюлозная масса.
Тогда я вспомнил написанное в «Шахрияр»: «Лучшие истории пишутся сами собой. Лучшие истории за тебя пишут другие».
Мне пришло в голову, что если уж одна молодая женщина, намного моложе меня, озарила начало моей карьеры, то нужно найти другую, ту, что положит ей конец.
Мне пришло в голову, что мне не следует бороться с целлюлозной массой, я должен этой целлюлозной массой стать. А разве я был хоть когда-нибудь чем-то иным? Бесформенная масса, которую нужно отбелить, а потом придать ей форму. А затем что-то на ней написать.
План мой требовал некоторых усилий, но очень скоро я убедился в том, что они не будут чрезмерными. Стоило вернуться в город, где я жил, когда был человеком, которому еще только предстояло стать Луисом Форетом, как все завертелось.
Через пару лет после гибели двух моих бывших жен и приемной дочери я вернулся в Сантьяго; нога моя не ступала на его улицы с того дня, когда я пустился в бега. Там я открыл издательство, печатавшее академические труды, с целью отмыть хотя бы часть тех денег, что мне приносили романы; его финансовое состояние, внешне безупречное, в реальности было катастрофическим. Затем издательство приобрело более-менее престижный журнал, зарегистрированный в Галиции. И вот, с ночи на утро, я сделался издателем журнала. Разумеется, назвался я не Луисом Форетом и не тем именем, которым нарекли меня родители; я подобрал себе другой псевдоним, придумал иную идентичность. Я старался почти никому не показываться на глаза, практически не выходил из дома, проводил время за чтением, избавился от дурной привычки смотреть телевизор и узнавать новости. Я передвигался исключительно на автомобиле с затемненными стеклами с водителем за рулем. Время от времени выходил на пробежку по Аламеде — привычка, сохранившаяся у меня с тех пор, когда я бегал на длинные дистанции, — в шерстяной шапочке и солнечных очках, с воротником, поднятым даже летом; вряд ли меня кто-то мог узнать: до прежних моих знакомых к тому времени уже дошло известие о том, что я погиб и похоронен. В том весьма маловероятном случае, если лицо мое покажется кому-то знакомым, навряд ли ко мне осмелятся подойти и спросить: «А вы, случаем, не тот парень, что пару лет назад утонул в Цюрихском озере?»
На редакционные совещания в журнале я, конечно, приходил не скрываясь. Редакция представляла собой горстку юнцов с дурным вкусом; перед своим появлением я избавился от всех ветеранов. Позаботился о том, чтобы никто из сохранивших контракт не имел никаких связей с моей прежней жизнью. И чтобы никто меня не узнал. Для них я был кровопийца-издатель, ежеминутно готовый понудить о том, как плохо они работают. Мне представлялось крайне забавным унижать их, выводить из себя. А журнал мне был на фиг не нужен. На кой он мне сдался? Престиж? Какой престиж, чей? Одного вымышленного имени, за которым скрывается другое, тоже вымышленное?
С первого же дня я обратил внимание на одну из сотрудниц, упертую и не лишенную писательского таланта. Она подходила по всем пунктам: одинокая, ленивая и неорганизованная, на нескольких совещаниях от нее разило выпивкой. Если ты не способен удержаться от стакана перед встречей с шефом, у тебя налицо проблемы с алкоголем. Однако эта «проблемка», как она сама ее обозначила, идеально вписывалась в мой план.
Все мои сомнения по поводу ее самой или же ее пригодности развеялись, когда я застал ее в рабочее время за чтением романа Луиса Форета. Зеленые глаза, высокие скулы, курносый нос, красивая грудь и проблеска с жирком на заднице и лодыжках. К тому же с ядовитым язычком и наглая. Что есть, то есть!
Первым делом я отправил ей ящик с дюжиной бутылок односолодового виски, не настолько дорогого, чтобы дать повод от него отказаться, но и не настолько дешевого, чтобы им можно было запросто пренебречь, «Гленфидик» восемнадцатилетней выдержки показался мне идеальным выбором. Дюжину бутылок этого виски я и послал на адрес, указанный в ее трудовом контракте, немного схитрив: выдумал несуществующего получателя. Если считать моей целью проверку на честность, она ее




