Волхвы и ворожеи. Магия, идеология и стереотипы в Древнем мире - Кимберли Стрэттон
Ты, что смогла б склонить Ипполита-упрямца к Венере,
Ты, для согласья в любви злейшая птица из всех,
Ты Пенелопу могла б за пустого хлыща Антиноя
Вынудить замуж пойти, весть о супруге презрев.
Если захочет она, магнит не притянет железа,
Даже голубка и та мачехой станет птенцам.
Только она соберет во рву колллинские травы,
Тотчас же бурный поток все за собою умчит.
Смела она ворожбой Луне давать предписанья.
Спину взъерошив, она кралась волчицей ночной;
Чтобы лукавством своим обманывать бдительность мужа,
Дергает ногтем она бедным воронам глаза.
Вот и о крови моей по совам она ворожила
И у жеребых кобыл воды брала для меня[408].
В описании Акантис у Проперция проступают привычные черты злой ведьмы. Она владеет эротической магией, настолько сильной, что способна развратить непорочного. Она использует свои чары, чтобы обманывать мужей, разрушая священные супружеские узы, которые Проперций в другом месте идеализирует, говоря о вольнолюбивой Синтии[409]. Кроме того, он ассоциирует Акантис с образами жестоких животных, визуально рисуя в воображении читателя ее звериную инаковость[410]. Акантис вырывает ногтями глаза у ворон и советуется с совами. Она может обратиться в волка и использует в своих магических целях истечения беременных кобыл[411]. Хотя образ, созданный Проперцием, менее суровый и демонический, чем изображение Канидии у Горация, он использует тот же топос колдуньи, чтобы очернить и проклясть Акантис за вмешательство в его личную жизнь.
Схожим образом Тибулл описывает магический ритуал, проведенный колдуньей, чтобы его возлюбленная Делия могла обмануть мужа и совершить прелюбодеяние:
Впрочем, ему не поверит твой муж, – так вещала правдиво
Мне чародейка одна тайной волшбою своей.
Видел не раз я: она низводит созвездия с неба
И заклинаньем своим рек изменяет русло,
Тени влечет из гробниц, утробу земли разверзая,
Песней над хладным костром кости из пепла зовет;
То из подземных темниц вздымает их шепотом вещим,
То, окропив молоком, вспять возвратиться велит;
Властью своею метет туманы с ненастного неба,
Властью своею зовет в летнюю пору снега.
Ей лишь одной вручены волшебные травы Медеи,
Ей лишь дано усмирять лютых Гекаты собак.
Заговор ею сложен, и с ним обмануть ты сумеешь:
Трижды скажи нараспев, трижды отплюнься потом;
С этой поры никому твой муж про нас не поверит,
Даже себе самому, в мягкой постели застав.
Но от других воздержись: обо всех он правду узнает,
Лишь про меня одного ведать ему не дано[412].
В своем портрете этой знающей женщины Тибулл использует мифические темы, встречавшиеся ранее, а именно: пагубные фармацевтические способности Медеи и аллюзии на встречу Одиссея с тенями в одиннадцатой книге «Одиссеи», где он наливает молоко в качестве хтонического подношения[413]. Все это помогает составить родословную его ведьмы и создать воображаемый мир гнусной магии. О том, что этот ритуал вымышленный, а не описание реального магического обряда, можно судить по совокупности неясных ритуальных действий, таких как шипение и окропление молоком, которые лишены конкретных референтов или какой-либо ритуальной логики[414]. Они являются тем, чем кажутся: аллюзиями на действия или людей, которые в поэтическом воображении ассоциируются с магией. Таким образом, поэма Тибулла снова воплощает связь между этими веществами или действиями и вымышленным миром магии[415].
Оба стихотворения демонстрируют связь между порочными женщинами, любовницами или прелюбодейками, и магией. Колдовство используется во втором стихотворении, чтобы помочь любовнице Тибулла обмануть мужа. В первом стихотворении Проперций обвиняет сводницу в магических практиках для разрушения целомудрия и супружеской гармонии. В обоих случаях магия необходима для обмана мужей и в конечном счете для подрыва патриархального контроля над domus[416]. Так, магия естественным образом сочетается с элементами дискурса о нечестивых женщинах, обвиняющего римлянок в попытке подорвать мужской контроль.
В элегии Тибулла и в эподе 5 Горация имя Медеи упоминается при описании опасных трав, использовавшихся чародейками. К I веку н. э. Медея в римском воображении стала символом женской смертоносной магии. Одно только упоминание ее имени вызывает ассоциации с необузданной женской страстью, подрывным желанием контролировать своих мужей, склонностью к использованию ядов и магических обрядов. Два изображения Медеи этого периода более полно раскрывают ее мифический образ, подчеркивая различия между греческим и римским магическим дискурсом, развивавшимся в I веке. Например, Овидий, описывая Медею в «Метаморфозах», подчеркивает ее магические способности, концентрируясь на двух эпизодах, в которых колдовство занимает центральное место: омоложение отца Ясона и убийство Пелия[417]. Овидий усиливает эти сцены зловещими элементами, заимствованными из латинской литературы, повлиявшими на формирующийся стереотип о нечестивых колдуньях. Как Канидия и Сагана в сатире Горация, Медея у Овидия колдует босиком, с непокрытыми волосами, ниспадающими на плечи. В этом отношении она напоминает экстатическую менаду, чей растрепанный вид свидетельствует о ее дикой сущности. Как утверждает Альберт Хайнрихс, в римский период менады ассоциировались с сексуальной свободой и пьяным развратом, имея очень мало общего с целомудренными эллинскими поклонниками Диониса[418]. Позже, описывая заклинание Медеи, призванное омолодить стареющего отца Ясона, Овидий прямо сравнивает ее с вакханкой:
…Волоса распустивши, Медея
Рдеющих два алтаря обошла по обряду вакханок.
В черной крови намочив расщепленные факелы, держит
Их на обоих огнях и вершит очищение старца
Трижды огнем, и трижды




