Дьявол во плоти - Реймон Радиге

Мне больше не приходилось сносить семейные сцены. Мы с отцом возобновили наши дружеские беседы по вечерам, у камелька. За один этот год я сделался чужим для моих сестренок. Теперь им приходилось заново привыкать ко мне, а мне — приручать их. Я брал самую маленькую себе на колени и, пользуясь полумраком, прижимал к себе с такой силой, что она начинала вырываться, наполовину смеясь, наполовину плача. Я думал о своем ребенке, но с грустью. Мне казалось, что невозможно любить его с большей нежностью, чем моя. Но достаточно ли я сам созрел, чтобы ребенок стал для меня кем-то иным, нежели братиком или сестренкой?
Мой отец советовал мне как-нибудь развлечься. Это были советы, внушенные спокойствием. Что мог я еще делать, кроме как ничего не делать? Стоило мне заслышать звонок какого-нибудь проезжающего экипажа, и я уже вздрагивал. В своем вынужденном заточении я ловил малейший знак — знак Мартиных родов.
Напрягая слух, чтобы уловить хоть что-то, имеющее к ней отношение, я услыхал однажды звон колоколов. Это звонили в честь перемирия.
Перемирие, конец войны означали для меня возвращение Жака. Я уже видел его у Мартиного изголовья, что лишало меня малейших надежд. Я был потерян.
Отец вернулся из Парижа. Он хотел, чтобы и я съездил туда вместе с ним. «Грешно будет пропустить такой праздник». Я не решился на отказ. Я боялся показаться чудовищем. К тому же, пребывая в горестном исступлении, я был все же не прочь взглянуть, как веселятся другие.
Хотя, должен признаться, чужая радость ничуть не расшевелила мою собственную. Я счет себя единственным, кто испытывал чувства, которые обычно приписывают толпе. Я искал патриотизма. Быть может, я был несправедлив, но сумел увидеть лишь оживление, словно в неожиданный выходной: кафе, открытые дольше обычного, да военных, с полным своим правом целующих белошвеек. Это зрелище, которое, как я думал, способно огорчить, вызвать ревность или даже развлечь, заразив каким-нибудь возвышенным чувством, лишь нагнало на меня тоску, словно старая дева.
Никаких писем не было в течение нескольких дней. Но вот как-то раз после обеда, когда выпал снег (что случалось нечасто), братья передали мне письмо, принесенное маленьким Гранжье. Это было ледяное послание его матушки. Г-жа Гранжье просила меня зайти к ним как можно скорее. Что ей могло от меня понадобиться? Но это была все-таки какая-то надежда вступить с Мартой в контакт, пусть даже и непрямой. Мои тревоги улеглись. Я воображал себе г-жу Гранжье, грозно запрещающую мне видеться с Мартой и сноситься с нею каким-либо иным способом; воображал и себя самого — понурившего голову, словно нерадивый ученик. Я не чувствовал себя способным взорваться, вогнать себя в гнев. А посему ни единым жестом я не проявлю своей ненависти. Я вежливо поклонюсь напоследок, и дверь за мной затворится. Тогда-то я найду и хлесткие аргументы, и острые, злые слова, которые оставили бы г-же Гранжье о любовнике ее дочери впечатление менее, жалкое, чем от проштрафившегося школяра. Я предвидел всю эту сцену — секунда за секундой.
Когда я вошел в маленькую гостиную, мне показалось, что я вновь переживаю свой первый визит в этот дом. Тогда мое появление здесь означало, что я, быть может, никогда больше не увижусь с Мартой.
Вошла г-жа Гранжье. Мне снова стало ее жалко из-за ее маленького роста; да она еще и пыжилась, стараясь держаться высокомерно. Она извинилась, что понапрасну побеспокоила меня. По ее словам выходило, что ей требовалось выяснить у меня нечто такое, о чем затруднительно было сообщить в письменном виде, но что это нечто тем временем разъяснилось само собой. Эта нелепая таинственность причинила мне больше боли, чем какая угодно настоящая беда.
Неподалеку от их дома я встретил маленького Гранжье, прислонившегося к забору. Ему угодили снежком прямо в лицо. Он хныкал. Я его утешил как мог и расспросил насчет Марты. Он сказал, что Марта звала меня, но что мать и слышать об этом ничего не хотела. Однако отец заявил: «Марте сейчас хуже всего. Я требую, чтобы ей подчинились».
Мне в один миг стала ясна загадочность поведения г-жи Гранжье и все ее мещанское лицемерие. Она вызвала меня, подчиняясь супругу и последней воле умирающей. Но как только опасность миновала и Марта была спасена, как она тут же отменила уговор. Я сожалел, что кризис не продлился чуть дольше, чтобы я успел повидать больную.
Два дня спустя Марта мне написала. О моем неудавшемся визите она даже не упомянула. Без сомнения, его от нее просто скрыли. Марта говорила о нашем будущем каким-то совсем особенным тоном — безмятежным, небесно-ясным, который меня даже немного смутил. Неужели правда, что любовь есть наиболее злостная форма эгоизма? Ведь отыскивая причину своего смущения, я понял, что ревную Марту к нашему ребенку, о котором она теперь говорила больше, чем обо мне самом.
Мы ждали его появления на свет к марту. Но вот как-то в одну из январских пятниц мои запыхавшиеся братья вдруг сообщили новость, — что у маленького Гранжье появился племянник. Я никак не мог понять, отчего это у них такой торжествующий вид и отчего они так бежали. Разумеется, они не сомневались, что и мне эта новость покажется столь же сногсшибательной. Ведь «дядя» для них представлялся человеком в возрасте. И в том, что маленький Гранжье вдруг заделался дядей, они увидели настоящее чудо и бросились домой со всех ног, чтобы и мы могли разделить их восхищение.
Именно то, что у нас всегда перед глазами, узнается с наибольшим трудом, стоит лишь слегка сдвинуть его с места. В племяннике маленького Гранжье я не сразу признал ребенка Марты — моего ребенка.
Представьте себе смятение, которое произведет в театре короткое замыкание. Со мной творилось то же самое. В один миг все во мне померкло. И в этой кромешной тьме мешались и сталкивались между собой мои чувства; я искал сам себя, искал наощупь сроки, даты. Я пытался считать на пальцах, как это не раз на моих глазах делала Марта, когда я еще не подозревал ее в измене. Впрочем эти мои упражнения ни к чему так и не привели. Я просто разучился считать. Что такое был этот