Ибо мы грешны - Чендлер Моррисон
Она открывает рот, предположительно, чтобы заговорить, но выходит у нее один только неприятный скулеж, как у какой-то электронной игрушки с севшей батарейкой. Ее губы дрожат. Ее зубы – красные от трапезы.
Я еще раз оглядываю ее, отмечая ее наготу и наполовину съеденного младенца у нее на руках. Ну и дичь. Совершенно больная, на хрен, дичь.
– Я никому не расскажу, – говорю я ей. Стараюсь, чтобы мой голос звучал ободряюще, но тон – такой же тусклый и безжизненный, как и всегда. – Тебе не о чем беспокоиться. Я – могила.
Глядя на меня печальными, немигающими глазами, Хелен облизывает губы и проводит языком по зубам, собирая ошметки. В этом есть что-то зачаровывающее. Я представляю, как ударяю ее фонариком по голове – достаточно сильно, чтобы вызвать мгновенную смерть, – ну а потом страстно целую ее, уже своим языком собирая то, что осталось у нее во рту. Не сочтите меня совсем уж отбитым – да, я психопат, некрофил, но точно не каннибал. Впрочем, иногда, пожалуй, не лишне разнообразить спектр своих девиаций. Мне ли ниже падать, как говорится.
– Это… ты… ты все неправильно понял, – говорит Хелен, переводя взгляд с меня на то, что у нее в руках.
– А как это еще понимать? – Я присвистнул, но тут же добавил: – Я никому не расскажу.
Повисает долгая пауза. Наши взгляды встречаются, но в ее глазах настолько нет жизни, что я задаюсь вопросом, видит ли она меня вообще.
– Я неаккуратно ем, – говорит она, наконец прерывая зрительный контакт и глядя в пол, как пристыженный ребенок, признающийся, что намочил постель. – Вот почему я голая. Я не хочу пачкать одежду.
Я медленно киваю.
– В этом есть смысл. А это… это для тебя что, обычное дело?
Наступает еще одно неловкое молчание, прежде чем она размыкает губы:
– Нет. Обычно я… боже, да зачем мне тебе рассказывать. Поверить не могу, что не сплю. Что меня наконец-то по-настоящему застукали. – Она говорит тихо, медленно, в неестественно синкопированном ритме. А я молчу в ответ, молчу и просто стою там, где стоял, с холодным и пустым лицом, ожидая, когда она продолжит. Хелен вздрагивает – скорее всего, не от царящего тут холода. Вздохнув, она говорит:
– Здесь я делаю это впервые. В этой больнице. Обычно я по ночам пробираюсь в местные абортарии. Но видишь, какое дело… этот вчерашний инцидент… у родителей не было близких родственников, кто мог бы организовать похороны… так что его собирались просто сжечь тут. Кремировать.
– И что, по-твоему, произойдет, когда заметят, что он пропал?
– Здесь работают три разных парня в три разные смены, – объясняет она. – Уверена, они все на кого-то другого подумают. Мол, кто-то другой уже позаботился… – Теперь в ее голосе чуть меньше страха и говорит она куда более раскованно. Я, понятное дело, впечатлен. Такая-то уверенность!
– И это всегда… дети?
– Да, – серьезно отвечает она. – Даже не дети. Просто младенцы. Или вовсе – зародыши.
– А… на хрена???
– Я уже давно этим занимаюсь. Другого мне не нужно. Это все, чего я хочу.
В этих трех предложениях есть что-то прекрасное. Может быть, дело в том, как она это произносит: мечтательно, отстраненно, как будто говорит не со мной, а сама с собой, уйдя в самоанализ. Как будто она ищет в своих собственных словах смысл или оправдание. Однако, основываясь на моей оценке этой странно избирательной формы каннибализма, не думаю, что есть какая-либо необходимость в оправдании. Здесь ни к чему искать какое-то значение, равно как и в моем ненормальном фетише. Мы – такие, какие есть. И другие люди – такие, какие есть. Как мы дошли до жизни такой – никого не касается, и меньше всего – нас самих.
Она кладет недоеденное тельце на простыню и поднимает на меня глаза. Пустота в них так и дразнит.
– Ты ужасно спокоен, – замечает она. – Твоя реакция на голую женщину в моем положении не совсем…
– Не совсем нормальная?
– Не совсем обычная. Ты, ну… не кричишь на меня. Не сходишь с ума.
Я пожимаю плечами, начиная чувствовать себя неуютно из-за продолжительности этого разговора. Вот почему я избегаю общения с людьми. Закуривая сигарету, я говорю:
– Ну, я просто тоже ненормальный.
– Это почему же?
Я выпускаю струйку дыма из ноздрей и смотрю на нее сквозь серую дымку.
– Неуместный вопрос, – отвечаю я ей.
– Но разве ты не…
– Лучше оденься, – говорю я. – И прибери за собой весь этот кавардак. Ужас, конечно, что ты тут натворила. Полнейшая хрень. Ноль из десяти. Приберись, а я пока проверю камеры.
На самом деле в этом нет никакой необходимости.
Я вижу, как напрягаются ее мышцы и как от страха морщится лоб. Ее глаза остались при этом прежними.
– Э… что… ты… ты серьезно сейчас говоришь, что…
– Я пойду, проверю камеры, – повторяю я чуть ли не по слогам. Когда крупные слезы наворачиваются на ее пустые глаза, я говорю: – Послушай, все в порядке. Я не собираюсь тебя закладывать.
– Но я… я…
– Прибери этот страшный срач. А я проверю камеры.
10
Только о ней я и думаю, пока еду домой.
Только о ней и думаю, валяясь дома в постели.
Женщина, пожирающая мертвого бебика, будучи голышом.
Трындец.
Как долго она работает в сфере здравоохранения? Как долго помышляет этим? И что в ней меня так зацепило? Неужто эти глаза без намека на жизнь или это ее трындецовое хобби? А может, и то и другое вместе? Да. Точно. Вот дерьмо, я, оказывается, не единственный изврат в нашей милой маленькой больничке. Может, есть еще, помимо Хелен. Может быть, они все там – какие-то чудаки, а я, боже упаси, еще один заурядный винтик в системе, частью которой я никогда не хотел быть. Может быть, система немного отличается от моих представлений о ней – и во мне, как ни крути, нет ничего экстраординарного.
Совсем ничего.
Ну уж нет. Уверен, мы с ней узнали друг друга случайно. Она – просто еще один человек, чьи увлечения выпадают за пределы общественной нормы. Мы – шестеренки, крутящиеся независимо от машины. Машина –




