Тени двойного солнца - А. Л. Легат

И мне поклонились, словно я был образом над дверью. Стиснув зубы, я заставил себя улыбаться. Возможно ли к этому привыкнуть? Стоит ли привыкать?
Позади меня, раскинув прирубы до соседних дорог, стояла уже не одинокая часовня, а целый приход. Всего бы этого не было без Белой сотни. Без нового греха. Без новых сломленных судеб.
К трапезной прибавилась казарма, каковую прозвали ночлегом для послушников. До послушания, признаться, Белой сотне было крайне далеко.
Слуги божьи.
– А ну говори, гнида, – встряхнул пленника Козырь. – То есть его светлость услышать желает, чего ты там мелешь.
Уточнять и не требовалось – пленник заговорил, едва его перестали шпынять.
– До вас мы тут жили и жить будем! – после этих слов пленник шмыгнул носом и сплюнул на мои башмаки бело-желтую слизь. – И молиться будем, кому вздумается, или не молиться вовсе…
Козырю ответ не понравился. Он вытащил дубинку, до того спокойно висевшую на поясе.
– Спокойствие и терпение, как завещала нам всеблагая Мать, – я быстро остановил его, встав поперек – ах, как заныло колено! – и бережно отодвинул от пленника. У Козыря уже наливались красным глаза.
– Но святой отче, он же ее… того…
– Хулит всеблагую Мать, – подсказал Хин.
– Да, эт самое!
Я сжал его плечо и посмотрел в глаза так мягко, как мог:
– Чем мы лучше грешных и потерянных, если уподобляемся им, говорим как они, ведем себя схожим образом…
Пленник вел себя словно лишился ума, и я не мог его в том винить:
– Недолго вам тут жить, отродье. Ой, недолго…
– У всеблагой Матери нет врагов, – я повернулся к нему и поднял ладони. – Всякого примет, всякий достоин ее милости…
– Пошла бы она на хер с такой милостью! И вы все, вместе с не…
Дубинка выбила из него последнюю фразу: скомкано, невнятно. Говорить он закончил на земле, жадно хватая ртом воздух. Белосотенник наметил удар, целясь в затылок.
– Стоять! – вскрикнул я.
Дубинка остановилась, да только уж поздно. Есть действия, которые невозможно исправить. Перед моими заплеванными ногами лежал человек, которого навсегда потеряла всеблагая Мать. Из-за моей дурости, из-за вспыльчивости слуг божьих…
Красная полоса вытекла из его уха, покрасила щеку.
– Так же нельзя! – почти взвизгнул я. Колени задрожали. – Всякий заблуждается, но верная дорога ведет к светлой вере, так или иначе, рано или поздно…
Белосотенник Козырь опустился на колено, склонил голову, положил дубинку перед собой. Покаяние – или притворство? С каких пор я утратил всякую веру людям…
– Что нам с ним делать, святой отец? – взволнованно спросил Баку, бывший плетельщик корзин.
Пленник кашлял и проклинал нас, мешая брань с подвыванием.
– Я, э-э…
Смердяк появился, как всегда, будто из ничего, из ниоткуда. Улыбнулся мне, упершись боком в откос эшафота.
– Никто же не пострадал? – понадеялся я.
– Судилище, – благостно произнес Хин.
С помоста на меня смотрели хмурые, озлобленные лица. У мясника страшно распух палец. Как мало милосердия в слугах божьих и пастве Ее.
– Пустите его с миром, – сказал я увереннее. – Но пусть он больше не потревожит Небесный Горн своей злобой.
– Изгнание, – довольно кивнул Баку.
Пленник поперхнулся:
– Изгнание?! Мы здесь были до… задолго до вас, сукины де… – Козырь поднялся и встал ближе, пленник тут же переменился: – То есть… как же моя с-семья? Дом?!
Легкий ветерок принес знакомый запах, от которого морщились носы.
– Вместе с семьей, кхе-хе, – подал голос Смердяк. Я судорожно сглотнул. – Разлучать семью – то крайняя жестокость, не так ли, святой отец?
– Э-э, да будет так, – бесцветно сказал я.
Пленник утер нос о плечо – руки у него все еще были связаны.
– Ваше всеблагое наисвятейшество, но как же я унесу свой дом, а? – Он явно хотел выругаться, но Козырь взял его под руку без деликатности и потащил прочь.
Я немигающим взглядом провожал уже не первого врага, нажитого за неполный месяц. Всеблагая Мать, их становилось все больше…
– Прошу вас, Баку, – белосотенник обернулся, – проследите, чтобы ничего… э-э… такого… больше не стряслось? – я помазал лоб. – Милосердие!
Баку поклонился и потащил крамаря прочь в сопровождении Козыря.
– Она учила милосердию, – едва слышно повторил я и опустил голову.
Видит небо, последние дни я не мог разорваться на сотню святых отцов и наставлять каждого. Хотел, но не мог. Обретя новую силу в городе, я лишился всякой власти ею управлять.
Белосотенники раскланялись и отправились исполнять высшую волю. На их поясах я все чаще замечал дубинки и топоры. Что станется, если я прикажу разобрать судилище? Что станется с часовней, приходом и Ее верным святым отцом?..
От бессилия колени разболелись невыносимо. Гнилостный смрад в ноздрях не давал покоя.
– «Понравится чуточку меньше», – напомнил я Смердяку его слова, брошенные в том году. – Вот тут вы и ошиблись, мой всевидящий друг! Все это мне совершенно не по душе.
Смердяк оскалился, я задержал дыхание.
– К чести сказать, хе-кхе, другого исхода вы не видели.
Мы постояли в молчании.
Все могло закончиться в сотню раз хуже. Святой отец Ольгерд вернулся бы в Квинту с пустыми руками, охаянный и поруганный местными иноверцами. Мог утопнуть, захворать, угодить в услужение нижним богам, потеряв всякую веру. Мог не встретить провидца, не получить чудо от всеблагой Матери. Залезть в долги и погрязнуть во грехе…
Над часовней забили в колокол. Подходило время к службе.
– Ваша правда, – с тоской улыбнулся я. Повернулся лицом к обители Ее.
Если для защиты светлой веры нужна Белая сотня. Если против когорт и диких племен ничего не поможет, кроме грубости, как же мне следовать твоему слову? Твоим наказам, о милосерднейшая из матерей?
– Никого не впускайте в часовню, пока я не велю, – я посмотрел с опаской, не понимая, как приучился раздавать указания, и тут же исправился: – друг мой.
Смердяк все так же скалился, и глаза его были белее некуда.
Часовня сильно изменилась. Вытесанный из камня, теперь в два раза больше прежнего, образок милосердной Матери смотрел будто мимо меня. Я прогнал Хина, послушника и еще трех белосотенников, вдел затвор в дверь и упал на колени перед светлым ликом.
Помазал лоб и ударился им об доски часовни. Затрещала голова.
– О-ох. Так и надо мне. Поделом мне! О, пресвятая Мать, всеблагая и всепрощающая…
Я уперся ладонями в пол и чуть приподнял голову, покосившись на образок. Скорбный лик ее никогда не менялся. Таковым его сделали. Таковым его сделали наши грехи.
– Прости мне мою слабость…
Сквозь хорошо утепленные нынче стены все еще слышались гам и суета у эшафота, где осудят смотрителя Белена – человека