Государевъ совѣтникъ - Ник Тарасов
— Сотня будет, — прикинул я. — Три килограмма свинца перевели.
— Мало, — вдруг сказал он жестко. — Надо больше. Чтобы на всю роту хватило. Чтобы… чтобы Ламздорф, если войдет, увидел эту гору и понял, что мы не шутим.
Он вошел во вкус. Ему нравилась эта тяжесть в руках. Нравилось превращать мусор в оружие. С каждой отлитой пулей он словно отливал внутри себя кусочек уверенности. Свинец тяжелый, он заземляет. Он не дает улететь в панику.
К следующему вечеру у нас было триста пуль. Триста аргументов крупного калибра.
Мы убивали время в отливке пуль. И ждали. Втроем — я, Кузьма и Николай. Три человека в пыльном сарае, прислушивающиеся к шуму большого мира, надеясь услышать в нем заветный скрип тульских полозьев.
Глава 16
Катастрофа, как это обычно бывает в сложных системах, подкралась не с фронта, где мы выставили укрепления и ждали артподготовки, а с тыла. Через незакрытый порт, который я, идиот, считал несущественным багом.
Мы ждали удара от Ламздорфа по линии «железа». Я был готов к тому, что он перекроет поставки инструмента или заготовок, арестует Потапа на полпути в Тулу или подговорит стряпуху подсыпать мне в суп толченого стекла. Я мониторил периметр мастерской, спал вполглаза и вздрагивал от каждого скрипа ворот.
Но генерал оказался хитрее. Он не стал ломать наши станки. Он ударил по самому слабому звену в нашей цепи — по расписанию уроков.
Первым вестником апокалипсиса стал Карл Иванович.
Обычно наш управляющий входил в мастерскую с достоинством, поправляя накрахмаленные манжеты и неся впереди себя ауру немецкой обстоятельности. Сегодня же он влетел в сарай так, словно за ним гналась стая бешеных волкодавов. Его лицо, обычно румяное и благодушное, напоминало скисшее молоко, а парик съехал набекрень, открывая потную лысину.
— Mein Gott, Максим! — прошипел он, запирая за собой дверь и приваливаясь к ней спиной. — Это конец! Das Ende! Мы пропали!
Я оторвался от пулелейки. Свинец в котелке булькнул, словно чувствуя смену атмосферы. Кузьма, чистивший напильник, замер, нахмурив кустистые брови.
— Дышите, Карл Иванович, — спокойно сказал я, хотя внутри противно ёкнуло. — Что стряслось? Потап вернулся пустым?
— К чёрту Потапа! — взвизгнул управляющий, заламывая пухлые руки. — Школа! Уроки! Месье Дюпон!
Я непонимающе моргнул. При чем тут учитель французского?
— Дюпон написал рапорт, — Карл Иванович перешел на трагический шепот, озираясь, будто Дюпон прятался под верстаком. — Аделунг тоже. И этот, латинист, чтоб его черти жарили на сковороде глаголами! Они подали коллективную жалобу генералу Ламздорфу.
— На что? — я все еще не догонял.
— На Его Высочество! — Карл Иванович едва не плакал. — Николай Павлович не был на французском уже три дня! На истории — неделю! Латынь — пропущена полностью! Они пишут, что Великий Князь «охладел к наукам», «проявляет леность ума» и «проводит время в грязных забавах с простолюдинами»!
У меня внутри всё похолодело.
«Грязные забавы». Это они про наш станок. Про токарную обработку. Про баллистику.
— Ламздорф… — я медленно положил щипцы на верстак. — Что сделал Ламздорф?
— О, он счастлив! — Карл Иванович нервно хихикнул, и этот звук был страшнее рыданий. — Я видел его секретаря. Генерал уже отправил депешу Государю. Срочную. С формулировкой о «срыве учебного плана» и «пагубном влиянии». Максим, вы понимаете? Это не просто жалоба на прогулы. Это обвинение в саботаже воспитания Наследника!
Пазл сложился.
Ламздорф — старый лис. Он понял, что запрещать Николаю «играть в машинки» бесполезно — Император дал добро. Поэтому он просто подождал. Подождал, пока Николай, увлеченный новой страстью, начнет забивать на скучную обязаловку. На спряжения французских глаголов, на зубрежку дат Пунических войн, на цитаты из Цицерона.
Мальчишка дорвался до реального дела. Ему стало интересно видеть результат своих рук, а не клевать носом над пыльными книгами. И он, как любой нормальный подросток, начал прогуливать.
А я, увлеченный чертежами и свинцом, этого не заметил. Я думал, у него «окна» в расписании. Я думал, он договорился. Я, взрослый мужик из двадцать первого века, позволил четырнадцатилетнему пацану пустить свою жизнь под откос из-за того, что мне нравилось иметь под рукой талантливого подмастерье.
Это был мой косяк. Глобальный, стратегический провал.
Если Александр решит, что я делаю из его брата неуча-слесаря вместо образованного монарха — никакой «Минье» меня не спасет. Меня вышлют в 24 часа. А Николая запрут в классе и будут пороть розгами за каждую ошибку в диктанте, пока не выбьют из него всю «инженерную дурь».
— Где он сейчас? — спросил я глухо.
— В дальней кладовой, — прошептал Карл Иванович. — Кажется, латунь полирует. Веселый такой… Насвистывает.
Я сорвал с себя фартук.
— Кузьма, гаси горн. Спрячь пули.
— А что случилось-то, герр Максим? — не понял мастер.
— Учебная тревога, Кузьма. Настоящая.
Я вышел из мастерской и быстрым шагом направился к кладовой. Каждый шаг отдавался в голове набатом. Я был зол. Зол на себя, на учителей-стукачей, на Ламздорфа, но больше всего — на этого маленького венценосного прогульщика.
Я толкнул дверь кладовой.
Картина была идиллическая. Николай сидел прямо на верстаке, болтая ногами в запыленных шелковых чулках. В руках у него была заготовка для прицельной планки — кусок латуни, который он с упоением доводил тонкозернистым напильником.
Вжик-вжик. Вжик-вжик.
Он действительно насвистывал. Какой-то бравурный военный марш. Глаза сияли, на щеке — мазок графитовой смазки. Он выглядел абсолютно счастливым человеком, который сбежал с уроков, чтобы порыбачить, и поймал во-о-от такую рыбу.
Увидев меня, он просиял еще больше.
— Максим! Смотри, как выходит! Зеркало! Я фаску снял под сорок пять градусов, как ты учил. А Дюпон пусть подождет со своими…
— Положите напильник, — сказал я.
Мой голос прозвучал так, словно я ударил хлыстом по столу. Резко и сухо. В нем не было ни капли той теплоты, к которой он привык за последние недели. Никакого «партнерства». Никакой «инженерной солидарности».
Николай запнулся на полуслове. Свист оборвался. Улыбка на его лице дрогнула и поползла вниз, как плохо приклеенные обои. Он увидел мое лицо.
Я не скрывал злости. Я смотрел на него не как друг, а как старший, который видит, что младший творит дичь, и готов применить жесткие меры.
— Максим? — неуверенно спросил он, опуская руки с деталью. — Что… что случилось? Потап?
— Нет, — я сделал




