Воронцов. Перезагрузка. Книга 12 - Ник Тарасов
Минут через десять я выключил станок. Руки дрожали мелкой дрожью.
— Вытирай, — выдохнул я, отступая на шаг.
Федор намотал чистую тряпку на палку и сунул внутрь трубы. Тряпка вышла черной, как сажа. Он повторил процедуру раз, другой, третий, пока ветошь не осталась чистой.
Затем он поднес лампу к торцу трубы и заглянул внутрь.
В мастерской повисла тишина. Слышно было только тяжелое дыхание и как масло капельками падает на пол.
Федор медленно выпрямился и посмотрел на меня. В его взгляде, привыкшем к грубой кузнечной работе, читался суеверный ужас пополам с восторгом.
— Гляньте… — прошептал он. — Иван Петрович, гляньте… Оно ж… как вода в колодце.
Кулибин соскочил с табурета с резвостью юноши. Он выхватил у Федора лампу, чуть не опалив себе бороду, и уткнулся носом в цилиндр.
Долго смотрел. Молчал. Потом провел внутри мизинцем.
— Зеркало… — пробормотал он. — Чертово зеркало. Ни единой риски.
Я подошел. Внутри грубой, ржавой снаружи трубы сияла идеальная, темная гладь. В ней отражалась лампа, мое лицо, всклокоченная борода Кулибина. Никаких «волн». Никакой «стиральной доски». Геометрия была выправлена самой природой процесса — притир сам себя центровал и выравнивал.
— Несите поршень, — скомандовал я, чувствуя, как отпускает напряжение.
Федор принес стальной шток с поршнем, на котором уже были надеты кожаные манжеты.
Я смазал их чистым маслом и подвел к краю цилиндра.
— Ну, с Богом.
Я мягко надавил. Поршень вошел туго, с приятным, упругим сопротивлением. Никакого заклинивания, никакого скрежета. Только мягкое, маслянистое скольжение.
Я протолкнул его до середины.
— А теперь — главное.
Я резко дернул шток назад.
Раздался сочный, громкий хлопок. ЧПОК!
Как пробка из бутылки шампанского.
Вакуум.
Герметичность была абсолютной. Воздух не успел просочиться. Если воздух не прошел, то вязкое масло не пройдет тем более.
— Держит, — констатировал Кулибин. Он смотрел на меня уже без тени насмешки. — Мертво держит. Значит, сургуч не понадобится.
Я устало отер лицо, размазывая по лбу грязь.
— Федор, — сказал я мастеру, который все еще гладил холодный металл цилиндра. — Запомни этот способ. Назовем его… хонингование. Теперь все цилиндры тормоза отката будешь делать так. Деревянный притир, войлок, наждачная паста и терпение. Много терпения.
— Сделаем, Егор Андреевич, — твердо ответил Железнов. — Теперь, когда понятно как… Руки сотру, а сделаю.
— Вот и славно.
Я посмотрел на Кулибина. Старик задумчиво вертел в руках мой самодельный деревянный инструмент, перепачканный черной жижей.
— Простота спасет мир, — пробормотал он. — Деревяшка и песок победили железо. У вас, полковник, удивительный талант возвращать нас в каменный век, чтобы получить результат века грядущего.
— Главное — результат, Иван Петрович. Цилиндр готов. Теперь дело за сверлением отверстий в поршне. И вот там… там мы с вами попляшем еще похлеще, чем здесь. Но масло течь больше не будет.
Я вышел из мастерской в прохладу ночного двора. Руки гудели, но это была приятная боль. Цилиндр раздора пал. На очереди была физика жидкости.
* * *
Завод не отпускал меня даже за порогом. В ушах продолжал стоять визг токарного станка, перед глазами плыли масляные пятна, а нос, кажется, навсегда пропитался запахом абразивной пасты и раскаленного металла.
Я шагал по мокрой брусчатке тульской улицы, чувствуя, как ноют мышцы спины после безумной пляски с деревянным притиром. Но это была хорошая боль. Боль сделанного дела. Цилиндр держал вакуум. Первый шаг к укрощению отдачи был сделан.
Но чем ближе я подходил к своему особняку, тем тише становился гул войны в моей голове. Свет в окнах горел мягко, призывно. Там был другой мир. Мир, где не нужно было бороться с давлением в две с половиной тысячи атмосфер. Мир, где главной проблемой был прорезавшийся зуб, а не треснувшая уральская сталь.
Я тихо отворил тяжелую дубовую дверь, стараясь не скрипнуть петлями. Захар, тенью следовавший за мной, остался на крыльце. Ему тоже нужна была передышка.
В прихожей пахло воском и сушеными яблоками. Этот запах мгновенно вышиб из меня дух казенной мастерской. Я стянул сапоги, стараясь не грохотать, и повесил кафтан. Руки… Я посмотрел на свои руки. В черноте под ногтями, в мелких ссадинах от металлической стружки, пахнущие железом и «веретенкой». Я долго тер их щеткой в умывальнике, смывая грязь, но запах, этот въедливый запах прогресса, кажется, въелся в кожу намертво.
Из гостиной доносились голоса. Тихий, воркующий голос Маши и сосредоточенное сопение.
Я прошел по коридору и замер в дверном проеме.
Картина, открывшаяся мне, ударила по сердцу сильнее, чем отдача любого орудия.
Посреди комнаты, на пушистом ковре, сидела Маша. Она что-то шила, склонив голову, и свет лампы играл в её волосах золотыми искрами. А у дивана Сашка играл своим любимым штангенциркулем.
Его лицо было воплощением предельной, космической серьезности. Брови насуплены, губы сжаты в ниточку, глаза внимательно рассматривали детали.
Увидев меня, он замер на мгновение, а потом с криком «Папа пришел!» быстро побежал ко мне.
Мои руки, еще помнящие холодную дрожь станка, подхватили его на бегу. Я почувствовал тепло его маленького, сбитого тела.
— Оп-па! — выдохнул я, прижимая сына к груди. — Полет нормальный, штурман!
Сашка сначала прижался ко мне, а потом залился звонким, счастливым смехом, хватая меня за лацкан рубахи.
— Па-па! — твердил он, радостно обнимая меня.
— Егорушка! — Маша вскочила, роняя шитье. Она подбежала к нам, обнимая обоих сразу.
Я сел на ковер, не выпуская сына из рук. Он тут же принялся исследовать пуговицы на моей рубашке, пытаясь рассмотреть их внимательнее. Мои грубые, шершавые пальцы с въевшейся в поры чернотой осторожно гладили его по спине, по мягким волосикам на затылке.
Этот контраст разрывал меня изнутри.
Только что я держал в этих руках смерть. Я точил цилиндр, чтобы гасить энергию, способную разнести каменную стену. Я думал о том, как лучше убивать людей, которые придут на мою землю.
А сейчас я держу жизнь. Маленькую, хрупкую, абсолютно беззащитную жизнь, которая пахнет молоком, а не пироксилином.
Сашка ухватил меня за палец — тот самый, на котором была свежая царапина от заусенца на металле. Сжал крепко, по-мужски.
— Ты мой сынок, — прошептал я ему, глядя в чистые, ясные глаза, в которых не отражалось ни войны, ни боли, ни моих страшных знаний из будущего. — Ты будешь ходить по этой земле. Твердо будешь ходить.
Я посмотрел на Машу. В её глазах стояли слезы счастья, но за ними я видел и тревогу. Женщины чувствуют войну раньше, чем начинают грохотать пушки. Она видела мою усталость, мою черноту под ногтями, мою




