Гюстав Курбе - Герстл Мак
«Со вчерашнего дня нахожусь в Сент-Пелажи, — писал он Кастаньяри, — с нами решено обращаться, как с обыкновенными преступниками, а не политическими заключенными; мы по самые уши сидим среди воров. Сделано все, чтобы унизить нас… Попросите, пожалуйста, у префекта полиции пропуск для свиданий со мной, а также [пропуска] для моей сестры и зятя. Мне нужно уладить дела с помещением, которое я снимал на улице Вье-Коломбье под клуб [там хранились принадлежавшие ему подделки под старых мастеров]; буду счастлив, если Вы присоветуете что-нибудь по этому поводу моему зятю… Если кто-либо из моих друзей пожелает прийти с Вами, получите пропуска и на них»[411]. Однако лишь 15 декабря Кастаньяри исхлопотал разрешение на два свидания с Курбе в неделю.
Художник уже больше года не притрагивался к кисти, но вынужденная праздность тюремной жизни вызвала в нем страстное желание снова начать писать. Другое письмо к Кастаньяри говорит о крушении его надежд: «Произошло нечто странное: мне не позволяют работать. Несмотря на просьбы сестры и мои, г-н Валантен [генерал Валантен, префект полиции] не соглашается дать разрешение… Это тем сильнее огорчает меня, что у меня возникла идея: хочу написать Париж с птичьего полета и небо над ним, как на моих маринах. Неповторимая возможность: крыша здания опоясана галереей… вид великолепный, может получиться так же интересно, как мои марины в Этрета. Но мне… с неслыханной жестокостью отказывают в выдаче необходимого инструмента. Так в Сент-Пелажи обращаются только со мной: всех остальных заставляют работать. Требуют, чтобы я шил войлочные туфли, а я этого не умею и плачу [вместо этого] пять су в день из своих двадцати франков в неделю, которые мне разрешается тратить на питание… Вы встречаетесь с Гамбеттой, объясните ему все и попросите дать разрешение или заказ [на картину], который обяжет меня работать… Торопитесь: погода стоит хорошая, и я должен этим воспользоваться»[412].
Жюльетте он сообщал 22 сентября: «У меня не было возможности написать: свобода моя ограничена, я не могу ни писать, ни получать письма без просмотра их префектом, который очень неприязненно настроен ко мне. Вот почему я велел тебе не писать; здесь очень странно истолковываются самые невинные и естественные вещи… Я чувствую себя лучше, здоровье мое налаживается… Теперь я могу выходить на воздух и разговаривать с людьми, хотя они [власти] имели наглость поместить нас с ворами и убийцами. Но все это мало меня трогает; ты же знаешь, я просто не замечаю попыток унизить меня… Отовсюду я получаю поздравительные письма — из Германии, Англии, Швейцарии; меня поддерживают все, кроме реакционеров и наймитов правительства и Наполеона… Сестра [Зоэ] болеет от вечного беспокойства, гордость ее уязвлена. Что до меня, то я не перестаю смеяться над всем этим, так что по поводу меня не убивайся. У меня здесь нет ни в чем недостатка… Месяц я уже отсидел, осталось всего пять… Люди здесь так много разговаривают, что ничего не успевают делать. Я постараюсь получить краски и немного поработать. Не знаю, добьется ли сестра моего перевода в частную лечебницу… Там я мог бы принимать друзей и иметь модели… Я слышал, ты хочешь приехать сюда; прошу, умоляю тебя — не приезжай; я буду в отчаянии, зная, что ты одна на пути сюда и в Париже, где очень опасно. Тебя могут арестовать, почти наверняка арестуют. Сестра [Зоэ] не арестована, потому что она замужем, но все сестры, братья и отцы моих друзей сидят в тюрьмах. Самую большую радость, какую вы с Зели можете мне доставить, — это оставаться дома и, главное, не тревожиться… В этом году я не попаду домой к сбору винограда. Непрерывно думаю о вас. Что-то вы там поделываете?»[413]
Зоэ в конце концов убедила префекта разрешить Курбе писать в своей каморке. Приводить к нему натурщиков не позволялось, но Зоэ приносила фрукты и цветы для натюрмортов. 30 ноября она писала Брюйасу: «Я не в силах передать Вам, сколько всего сделала и выстрадала… Только результаты помогут Вам это понять. Гюстав претерпел много страданий, как нравственных, так и физических. Одиночка чуть не свела его с ума. Здоровье его ухудшилось, а добиться надлежащего ухода за ним я не могла. Однако… в конце концов мне удалось несколько переубедить [власти]. Я разыскала все документы, оправдывающие его, все декреты, касающиеся ниспровержения колонны… Гюстав нигде ничего не подписал. Он не разрушитель… Он единственный, кто в такие минуты до конца отдавался [своей миссии], даже когда Коммуна ежедневно грозилась расстрелять его как реакционера [образец мелодраматической фантазии Зоэ!]. Я хожу к нему в Сент-Пелажи два раза в неделю. Принесла ему кисти, но, увы, два квадратных метра слишком малая площадь [для занятий живописью]. Работать же [ему]… разрешают только у себя. Здоровье Гюстава после возвращения в Париж серьезно улучшилось…»[414].
В своей тесной каморке Курбе написал целую серию небольших композиций из фруктов и цветов, но подавляющая их часть оказалась значительно хуже натюрмортов с цветами, которые он создал в Сентонже девятью годами раньше. Он написал также портрет одного из тюремщиков, а на стене у кровати изобразил девушку с цветами в волосах. Голова ее, казалось, лежит на подушке художника. Ходил слух, что надзиратель, обманутый реалистичностью изображения, пришел в ярость при виде женщины в постели заключенного, но, обнаружив, что дерзкая нарушительница порядка всего лишь нарисована, от души посмеялся. Небольшой автопортрет «Курбе в Сент-Пелажи» мог быть написан и в тюрьме, но, вероятнее всего, сделан по памяти после освобождения художника. Натюрморт «Яблоки и гранаты в вазе» выполнен либо в Сент-Пелажи, либо несколькими месяцами позже




