Элегии для N. - Александр Викторович Иличевский

Я встречал ее у вагона, с Ленинградского вокзала мы отправились в Бибирево на такси. Усевшись на заднее сиденье, мы едва сдерживали себя, чтобы не показаться дикарями водителю. И вот мы ворвались в квартиру. Нижним бельем Аллы оказался какой-то новомодный кружевной комбинезон, и, судя по всему, она хотела, чтобы я овладел ею стоя. Но я подхватил ее на тахту и медленно раздел. И тут увидел, что у нее нет одной груди и большой шрам рассекает левую часть ее сломленной грудной клетки. Я опешил, но виду не показал. Так случилось со мной наслаждение барочным телом и поразительное впечатление – усекновенная грудь.
Барочное тело – наслаждение особенное: «никогда еще тело не было так изогнуто своей душой», – писал Рильке о работе Родена «Муза», о скульптуре, изображающей прекрасную девушку-калеку.
На следующее утро я проснулся с чувством неопределенности. Алла, еще спящая рядом, выглядела спокойной, но в ее лице читалась усталость. Я сидел на краю тахты, размышляя о случившемся. Мысли путались, но одно было ясно: за ночь она стала мне ближе. Вспоминались ее прикосновения, ее смелость. Это не просто привлекло меня – это задело что-то внутри. Все эти бессмысленные дни, крабовые палочки, планы вернуться в Калифорнию – все казалось пустым на фоне ее истории, ее шрама. Мы не говорили об этом. И не было нужды. Все и так было понятно.
После завтрака, состоящего из кислого кофе Pele, я проводил ее до метро. Мы разговаривали о мелочах, как будто ночь осталась за гранью реальности. Но в голове крутились вопросы. Что дальше? Вернется ли она? И хочу ли я этого?
На следующий день все сошло на круги своя. Работа, Левобережная, дальнобойщики, сорокафутовые контейнеры, пятнадцатидюймовые мониторы. Вроде бы ничего не изменилось, но я был уже не тот. Мысль об Алле сидела в голове, мешая сосредоточиться. Я решил ничего не форсировать, но понимал, что эти встречи будут продолжаться.
Так и вышло. Она приехала через неделю. Я встретил ее у метро, вручил букет белых лилий. Мы снова поехали в Бибирево, где провели вечер, почти не касаясь того, что произошло в первую ночь. Мы болтали о жизни, о работе, о сотрудниках, о Ленинграде.
Эти встречи стали частью моей жизни. Бибирево, казавшееся мне раньше краем света, пропастью, стало местом, где я мог быть собой. Каждый раз, возвращаясь домой, я мысленно ждал Аллу. Это было странное чувство, не похожее на привычные амбиции и планы.
Однажды, в очередной приезд, сидя на кухне с бокалом вина, Алла сказала: «Жизнь не всегда дает то, что мы хотим, но дает то, что нужно». Я задумался. Может, в этих простых словах и был ответ на мои вопросы. Не в достижениях, не в Калифорнии, а в чем-то более простом и важном. Но эта простота оказалась особой. Получилось так, что я ищу ее всю жизнь.
XIV
Назовем эту главку «Письмо Москва». Невыдуманные города строятся не по плану, а согласно рельефу: подобно тому как пчелы осваивают остов павшего животного, желательно крупного, например льва: тазовая и черепная кости содержат просторные сводчатые поверхности, чтоб укрыться от дождя, – и удобные отверстия-летки: пасть, глаза и уши. Пролетное пространство ребер преодолимо с помощью подвесных смычек, которые прямокрылые возводят, пользуясь вощиной еще виртуозней, чем человек – асфальтом и бетоном. Так, например, оказалась преодолима лесистая пустошь между Пресненским валом и Грузинами – перемычками сначала безымянных тупиков, затем поименованных переулков – Расторгуевским, Курбатовским, Тишинским… Так что в конце концов так и получилось, что «из ядущего вышло ядомое, и из сильного вышло сладкое». Хотя любой рельеф медленно хищен по определению и склонен превратить все живущее в чернозем или осадочные породы, тем не менее нынче и на Эвересте возможны подвесные сады.
Пчелы – умные, они не только изобрели самый экономный способ строительства (соты потому шестигранные, что только такая организация пространства позволяет при наименьших затратах строительного материала охватить максимальный объем), но еще и умеют разговаривать: путем своеобразного танца, бесконечной восьмеркой наворачивая петли по улью.
Москва – простейший, но древний улей, медленно расходящийся кругами от замысла – Кремля, опущенного в застывающий воск времени. Улью этому свойственна концентрическая застройка, следование естественному ландшафту – речкам, просекам. Чтобы понять, сколь бурная была речка Пресня, следует выйти на угол Грузинской слободы (совр. Грузинская площадь) и Зоологического переулка: уклон, который в этом месте набирает асфальт Большой Грузинской улицы, отлично объяснит, отчего здесь строились водяные мельницы. Дальше, у впадения в Москву-реку, как раз на месте Дома правительства, мы имеем кожевенные зловонные производства и шалманы злачных мест. Тут к тому же удобное место сброса трупа – жмурика сразу выносит на большую воду, работа для приставов нешуточная: пробагрить версты три-четыре – пока еще там к берегу где-то у Потылихи прибьет страдальца…
Так как же почуять тот естественный рельеф, что скрывается пленкой цивилизации у нас под ногами? Для этого достаточно оказаться где-нибудь в переулках Неглинки, встать в подворотне, скрываясь от ливня, с грозой и шалями потоков по-над крышами, швыряемых внахлест порывами ветра, – и вдруг увидеть, как вспухают из люков подземные токи замурованной речки, сначала пластиковые бутылки пляшут и кланяются в воронках над решеткой, но потом их сносит цельное полотно наводнения, и вы уже не острите и не ужасаетесь, а молча стоите по колено в воде, распластываясь вдоль стены для большей устойчивости… По грудь затопленные участки улиц, захлебнувшийся «жигуль», вода врывается в приоткрытую дверь, заталкивая матерящегося водителя обратно за руль, охрана на крыльце банка увлеченно курит… Что ж, судя по архивным фотографиям наводнения 1909 года, тогда Москва-река и притоки захлестнули город так, что по большей части центральных улиц и площадей вместо извозчиков двигались перегруженные лодки.
С чего вообще может начаться страсть по городу? В моем случае – с узнавания. Однажды я вдруг понял, что город – живое существо, что он дышит и мыслит и что, возможно, я сам и есть одна из его мыслей,