Наяву — не во сне - Ирина Анатольевна Савенко
Приехали в Новосибирск. Сияющий солнечный день. Нас вывели на вокзальную площадь и приказали всем — и мужчинам, и женщинам, тут мы все встретились,— сесть на корточки. Помню чувство жгучего стыда: сидим мы в окружении конвоиров почти на земле, а на нас смотрят прохожие — с удивлением, с ужасом, а вот сострадания не заметила, видно, верили, что мы — враги.
Пешком шли в тюрьму какими-то закоулками по скользко влажной глине, окруженные конвоем и злобно лающими собаками. Мои парусиновые лодочки сползали с ног, то и дело приходилось наклоняться и вытаскивать их, влипших в глину. Идущие рядом помогали, торопили, все мы боялись собак.
Кое-как добрались до тюрьмы.
О том, как нас, прежде чем привести в камеру, обыскивали, трудно и даже неловко рассказывать. Две женщины в чем-то темном с оскорбительными выкриками и понуканиями производили над нами манипуляции, дозволенные в нормальной жизни только врачам-гинекологам либо хирургам. В недрах наших вымученных за дорогу тел искали — непонятно что - золото, драгоценности? Это было унизительно, мерзко, мучительно. Конечно, переходя от одной из нас к другой, эти грубые женщины не мыли рук. Какое уж там мытье!
В сравнении с этим надругательством последующие процедуры — снятия отпечатков пальцев, фотографирование в профиль и анфас — казались пустяками.
Ввели нас, группу женщин, в камеру. Метров двадцать с небольшим. Темно-серые стены, высоко под потолком — маленькое окошечко. Крашеные дощатые полы, и параша в левом углу, вот и все.
Нас в этой камере — пятьдесят шесть человек. Стоим толпой и ужасаемся: неужели нам здесь жить? А на чем спать? На чем сидеть? Может, это пока, может, вскоре разведут по другим камерам, где есть постели, столы, стулья?
Наконец уселись на пол. К вечеру начали стучать, требовать начальника тюрьмы. Пришел. Негрубый человек, говорил с нами достаточно мягко: «Да, я понимаю, женщины, вам здесь будет плохо. Но ничего другого мы вам предложить не можем. Наша тюрьма рассчитана на семьсот человек, а вас из одного только Киева привезли десять тысяч. Pacполагайтесь как сумеете».
Что ж, начали «располагаться»... Лежать пришлось на боку, причем всем на одном и том же, вжавшись друг в друга, а ноги укладывали поверх лежавших напротив. С половины ночи по команде дежурного, которые назначались по очереди, все поворачивались на другой бок. А днем сидели, стараясь поджимать под себя колени, чтобы занять поменьше места.
Спали на своих носильных вещах. Я сложила в несколько раз свое старенькое серое пальтишко, так, Чтобы оно уместилось на узкой дощечке. В головах — парусиновые туфли и два платья. Сидели в рубашках — было душно, покрашенные масляной краской стены сплошь запотевали от испарений наших тел, нашего дыхания.
И голод, голод... Раз в день баланда. Первые две-три недели в ней можно было поймать и кусочек картошки, и немного крупы, но вскоре и уже до самого конца — ничего, кромке воды и зеленых помидоров или зеленой капусты. А кроме баланды — хлеб. В четыре утра с грохотом распахивалась дверь, и у порога высыпались из мешка четырехсотграммовые пайки хлеба, по числу нас. Горбушки мы складывали отдельно и выдавали в порядке очереди. Они считались выгоднее, в них меньше воды, а значит, больше муки. Обычно горбушек было шесть-семь среди пятидесяти шести паек. Вот так мы и выдавали сегодня шести женщинам у этой стены, завтра следующим.
А люди вокруг в общем хорошие, жалели не только себя, но и одна другую. Встречались и исключения, не без того, но они как-то не запомнились.
Наталья Владимировна Колачевская до ареста заведовала кафедрой английского языка Киевского университета. Высокая, темная, синеглазая, лет сорока, она была красива какой-то не сугубо женской, чувственной, но высоко-одухотворенной, внушающей уважение красотой. Как я любовалась ею, когда по ночам она чаще всего не лежала, а сидела на своем месте у стены, поджав колени к груди и обхватив их руками. Смотрела в крохотное окошечко, и глаза ее, как и мысли, были далеко-далеко от всего, что окружало нас.
Никогда за все долгие месяцы Наталья Владимировна не унизилась до того, чтобы потянуться за лучшей пайкой хлеба или порцией баланды, сидела как каменное изваяние среди суетящихся, волнующихся женщин и спокойно брала из чьих-то рук протянутую ей порцию.
Мы с Натальей Владимировной жили как бы на разных квартирах — расстояние небольшое — два-три метра, но сколько тел разделяло нас! И все же иногда перекидывались несколькими словами, и слова ее, обращенные ко мне, были такими ласковыми, такими ободряющими, что в мрачной камере сразу становилось светлее.
По вечерам она рассказывала нам романы Диккенса. Рассказывала так подробно, будто читала вслух по книге. Тихо, неторопливо, красивым мягким голосом. Как эти рассказы помогали нам всем, отвлекали от тяжелых мыслей!
А романы Тургенева, тоже подробно, чуть ли не дословно, рассказывала Вера Абрамовна Прибыльская, преподавательница русского языка с тридцатипятилетним стажем.
Маленькая некрасивая пожилая женщина, но как прекрасна была ее русская речь!
А совсем рядом со мной было место Мэри, с которой мы встретились еще в Киеве, на Владимирской улице. Славная, добрая, она очень заботилась обо мне, когда я начала тяжело болеть. Но ее одну из первых забрали «с вещами» в ссылку и больше я о ней ничего никогда не слыхала. Ушла из моей жизни навсегда тоненькая Мэри, которая все месяцы не позволила себе ни одной жалобы, все крепилась и поддерживала других.
А Тереза! Как хороша была эта смуглая, похожая на цыганку венгерка! Изящная, небольшая, с копной черных кудрявых волос, волнистым изгибом падающих ей на плечи, с тонкими, словно выточенными чертами лица, с бархатными темно-карими глазами! Она пела по вечерам. Это было прекрасно. Слушать, слушать... Лучше всего запомнилась темпераментная «Кукарача», с нес начинались и ею же заканчивались концерты Терезы. Это она, как мы с ней выяснили, кричала в Киеве в соседней с моей кабине: «Луфт! Луфт!»
Она любила, тонкой змейкой проползая между телами женщин, пробираться ко мне, накручивать на свои пальцы мои прямые волосы и делала это так ловко, что получались отличные локоны. Где то она сейчас, милая Тереза? Жива ли?
Эсфирь Самойловна Кельман. Небольшая, с умным, волевым и, пожалуй, красивым лицом. Особенно хороши были темные лучащиеся глаза




