Между Лондоном и Москвой: Воспоминания и последние записи - Иоахим фон Риббентроп

В связи с первым высказыванием Сталина второе приобретает еще большее значение. Оно недвусмысленно выдавало осознание Советским Союзом своей военной силы и намерение выступить в случае неудачного для Германии хода войны. Это высказывание, которое я в точности запомнил, было преподнесено Сталиным в такой спонтанной форме, что оно наверняка отвечало его тогдашнему внутреннему убеждению. Меня особенно поразила прозвучавшая в словах Сталина огромная уверенность насчет боеспособности Красной Армии.
Лично я склоняюсь к тому, что договоренность с Германией Сталин рассматривал прежде всего как особенно выгодную для себя сделку, каковой она на самом деле и была. Далее, он мог быть убежден в том, что в случае войны между Германией и западными державами Россия ничего потерять не может. Вероятно, он верил в возможность тянущейся годами окопной войны, как это имело место в 1914–1918 гг. Если же война затянется и позиции Германии ослабнут, рейх в еще большей степени окажется в экономической и продовольственной областях зависимым от русской помощи. Если Германия войну проиграет, Красной Армии предоставится удобный случай проникнуть в Центральную Европу. Если же война окончится «вничью», все ведшие ее стороны в любом случае будут ослаблены, а Россия наверняка не останется в убытке. Каковы действительно были мысли Сталина, верно, никто никогда не узнает. Но ход их мог быть примерно таким. Быстрая победа Германии на Западе наверняка явилась для Сталина ошеломляющей неожиданностью. Еще во время нашего продвижения во Франции в советской политике стала ощущаться новая тенденция, а тем самым начался тот трагический ход событий, который привел к началу германо-русской войны в июне 1941 г.
В отличие от моего первого приезда в Москву на сей раз состоялось несколько торжественных мероприятий. Мы получили ряд блестящих приглашений. В Большом театре в честь немецкой делегации дали «Лебединое озеро» Чайковского. Мы сидели в большой центральной ложе и восхищались отличным музыкальным исполнением и неповторимой прелестью русского балета. Я часто слышал о том, что нынешнее оперное и балетное искусство в России не уступает существовавшему в царские времена. Прима-балерина, приехавшая ради нас из Ленинграда, танцевала великолепно. (Мне вспомнилось время четвертьвековой давности — еще перед первой мировой войной, когда я в доме моих нью-йоркских друзей увидел незабываемую Анну Павлову и восхищался этой необыкновенной женщиной.) Я хотел было лично поблагодарить балерину, но граф Шуленбург отсоветовал: это могут воспринять с неудовольствием. Я послал ей цветы, надеясь, что в Кремле это не вызовет неприятных последствий.
Сталин дал в нашу честь большой банкет, на который были приглашены все члены Политбюро. Поднимаясь с нашей делегацией по огромной лестнице бывшего царского дворца, где проходил прием, я, к своему удивлению, увидел большую картину, на которой был изображен царь Александр II со своими крестьянами после отмены крепостного права. Наряду с другими впечатлениями мне показалось это знаком того, что в сталинской Москве наметилась эволюция тезиса о мировой революции в более консервативном направлении. Фильм «Петр Первый», который как раз шел тогда на московских экранах, тоже мог истолковываться в этом направлении.
Члены Политбюро, которые нас ожидали и о которых у нас говорилось так много фантастического, меня приятно обескуражили; во всяком случае я и мои сотрудники провели с ними вечер в весьма гармоничной обстановке. Данцигский гауляйтер, сопровождавший меня в этой поездке, во время обратного полета даже сказал: порой он чувствовал себя просто «среди своих старых партайгеноссен».
Во время банкета, по русскому обычаю, произносилось множество речей и тостов за каждого присутствующего вплоть до секретарей. Больше остальных говорил Молотов, которого Сталин (я сидел рядом с ним) подбивал на все новые и новые речи. Подавали великолепные блюда, а на столе стояла отличавшаяся особенной крепостью коричневая водка. Этот напиток был таким крепким, что от него дух захватывало. Но на Сталина коричневая водка словно не действовала. Когда по этому случаю я высказал ему свое восхищение превосходством русских глоток над немецкими, Сталин рассмеялся и, подмигнув, выдал мне «тайну»: сам он пил на банкете только крымское вино, но оно имело такой же цвет, как и эта дьявольская водка.
В течение всего вечера я не раз дружески беседовал с членами Политбюро, которые подходили, чтобы чокнуться со мной. Особенно запомнились мне маршал Ворошилов и министр транспорта Каганович. О нем и о его еврейском клане у нас часто говорили в Германии. Его причисляли к крупнейшим закулисным лицам интернационального еврейства. Мой разговор с г-ном Кагановичем был очень коротким, но все мои наблюдения как в этот вечер, так и вообще во время обоих моих посещений Москвы подтвердили мое убеждение: ни о какой акции, руководимой интернациональным еврейством и согласованной между Москвой, Парижем, Лондоном и Нью-Йорком, всерьез говорить не приходилось. В московском Политбюро, этом абсолютно всесильном органе для всей России, кроме Кагановича, не было ни одного еврея. И среди высших советских функционеров я обнаружил их очень мало. По моим собственным наблюдениям, а также на основе исследований, которые я приказал провести по данному вопросу, могу сказать: никаких перекрестных связей между московскими и подобными еврейскими кругами в западных столицах не имелось. Возможно, связи с этими городами и странами поддерживались через коминтерновский центр, и наверняка в нем тоже сидели евреи. Но тезис, будто какой-то интернациональный межгосударственный еврейский центр планомерно действовал с целью большевизации всего мира, я считаю несостоятельным.
После возвращения из Москвы я часто говорил с Адольфом Гитлером именно по этому вопросу, и у меня сложилось впечатление, что он, по крайней мере в 1939 и 1940 гг., приближался к пониманию моих взглядов. Однако он был весьма неустойчив в выражении своего мнения, и я не знаю, играли ли у него роль и в какой именно степени тактические соображения. В любом случае я питал тогда большие надежды на то, чтобы путем политического взаимопонимания с Россией привести фюрера к эволюционному мышлению в вопросах мировоззрения и тем самым также к повороту в его отношении к еврейству. Я был убежден, что внешнюю политику нельзя проводить, руководствуясь идеологической точкой зрения. В дальнейшем ходе войны фюрер все сильнее возвращался к мысли о действенности интернационального еврейского заговора против Германии. Об этом еще будет сказано в другом месте.
Поскольку у моего мужа не было возможности изложить свои воспоминания в полном виде, обобщенное описание германской внешней политики первых лет войны в них отсутствует. Ниже воспроизводятся лишь частично сохранившиеся его отдельные записи.
До войны и во время нее определяющими для германской внешней политики в отношении нейтральных стран Западной Европы





