Чудеса привычки - Салях Кулибай

Затем гроза ушла куда-то за сопки, и молнии уже бесшумно чиркали там по небу. Стих и дождь. Лишь удары капли о листву ивы подчеркивали тишину.
И вдруг в одном из окон села трижды мигнул свет. Похоже, зажгли три свечи, одну за другой. В ту же секунду на том берегу один раз мигнул слабый огонек. Больше это не повторилось. Но было ясно: совпадение не случайно. Это сигнал, возможно, пароль, означавший начало действия группы, Если так, то следовало минут через пятнадцать встречать «гостей». Прежде всего, спокойствие и осторожность. Напряженно ждем. Что-то зашуршало у берега, словно прибой нахлынул в устье притока. Что-то похожее на работу весел. Мы насторожились. Плеск воды перемещался вверх по течению. Он уже против нас. Но ни зги не видно. Времени терять нельзя, и надо ползти на самый берег. Приготовив гранаты, бесшумно подползли к урезу воды. Плеск все усиливался. Уже просматривалась поверхность речушки до противоположного берега. И тут оказалось, что плеск и шуршанье происходили не от действия людей, ибо плеск, постепенно удаляясь вверх по течению, не стихал и возле нас. Ясно: движется косяк рыбы. Она шла из Аргуни на нерест.
Диверсантов мы так и не дождались.
А вернулись — обо всем доложили начальнику заставы. Ход рыбы он пропустил мимо ушей, но заинтересовался световой сигнализацией.
— Ах, старый черт, все же просигналил, — произнес начальник.
Стало известно и значение сигналов: три огонька означало: «Наряд усилен. Переправа невозможна». Огонек же с того берега был ответом, что сигнал понят.
В то же утро комендант отправился в село и привез с собой того старика, что сигнализировал вчера диверсантам.
Как давно это было! А мне кажется, все это было только вчера. Я так ясно помню и свою заставу, и конно-пулеметный дивизион маневренной группы, и трехэтажную казарму, даже каждого бойца, каждого командира, с которым служил в дивизионе. Помню в лицо и по фамилии.
И вот Василий Гребенников… Раненный в Карпатах, он лежит теперь в одной палате со мной и загадочно глядит на меня. Уже не связист, а командир минометного батальона, капитан. Сотни всадников-пограничников, военкомат в Уфе, красные вагоны, отъезд в неизвестность, пятьдесят моих спутников-уфимцев — все, все перед моими глазами. Но где они, друзья-побратимы? Одни воюют, возможно, в Карпатах, другие погибли. Судьба разлучает друзей надолго и ненадолго или навсегда. Какое счастье жить на свете, пройти столько дорог, иметь сотни друзей! Разумеется, пройденные пути не легки. Тяжкое и радостное часто идут рядом или чередуясь.
Где вы теперь, мои сослуживцы-пограничники: уфимцы — стрелочник Фомин, слесарь Козлов; друг Маландин, москвич Шадрин, казанец Бадретдинов, весельчак Ткачев; Мальцев, Францев, Стригов из Березняков, Попов и Яковлев из Бузулука, плясун-осетин Созаев; Седов, любивший на память читать пушкинские стихи и поэмы; гармонист Терехов, доброволец Митрофанов, взводные командиры Чирва и Щербина, начальник школы Олешев? Где?
В памяти все еще живы и сивый конь по кличке Дон, с которым мы не разлучались до последнего дня пограничной службы, и строевые песни, и праздничные наряды, и суровые будни.
Помню состязание в рубке лозы. Однажды на скаку у меня слетела фуражка, и я разрубил ее на лету.
Будто вижу и дом лесника в дебрях тайги, куда мы пробирались поохотиться в выходные дни… Самураи-провокаторы на Аргуни…
Нет, я теряю уже связь мыслей, довольно…
Как раз показалась Груня с письмами-треугольниками в руках.
— Каждому по письму, пляшите! — проговорила она шепотом, делая вид, что кричит во весь голос.
Мне вручила целых три письма, одно дала капитану Гребенникову, а другие положила на тумбочку Климова, который спал. Я уже знал, что раненый, у которого мне видны лишь ноги, и есть Климов — командир танка.
Все три письма, которые я прочитал, были из Уфы. Из дому и от друзей. На обороте письма жены была очерчена кисть детской ручонки. Письмам очень рад, но как они узнали, что я здесь, я еще не успел даже сообщить адреса госпиталя.
— Груня, сколько же я лежу тут?
— Почти месяц.
— Но как же эти письма нашли меня?
— Вы сами однажды просили меня написать в Уфу. Не беспокойтесь, я написала, что вы легко ранены, — успокаивала Груня.
Письмо из дому было бессвязное и, конечно, тревожное. «Ах, думал я, не узнали б они, как опасна моя рана».
А тут вдруг кто-то прошел по коридору, напевая башкирскую песню:
Река Сакмара течет на юг,
У самого подножия Ирендыка.
В край родимый вернулся бы я,
Хоть на четвереньках, если б даже устали ноги…
По преданию, песня сложена в нашем ауле, и пелась она на мотив «Гилемьязы». К горлу сразу подкатил горячий ком. Я взял письмо из дому и долго глядел на очертания ручонки моей первой и единственной дочурки Ларисы. В то же время перед моим взором возникли синеющие от холода ручонки маленькой Ани — осиротевшей девочки из чужого сада.
На груди у меня, поверх одеяла, лежал шелковый платочек с синей каймой, которым Груня утирала тогда свои слезы. Теперь же этим платочком я прикрыл свои глаза, чтобы моих слез не видела Груня.
Между тем появилась Мария Федоровна и присела на край моей кровати. Подождала, пока я перестану кашлять, и сказала:
— Да вы совсем молодцом! А как постриглись и побрились, вовсе помолодели. — Поглядев на меня внимательно, она добавила: — Как поели? Захотите есть — просите бульону, яиц, вам все принесут. Думается, молоко и яблочный сок вам уже надоели.
Мария Федоровна сидела с таким видом, будто переживала что-то свое, горькое, и неожиданно для меня проговорила:
— Как вы похожи на моего Сережу, единственного сына. Я буду вас называть Сергеем, не обидитесь?
— Нет, не обижусь, спасибо, — сказал я и неосторожно спросил: — А где ж ваш сын?
Тяжело вздохнув, Мария Федоровна встала.
— Про Сергея в другой раз, — сказала она и присела у кровати Климова.
— Как дела, Климов? Раз хорошо, сегодня же вытащим вашу пулю, — сказала она, сделав нажим на слове «вашу».
Пуля у него застряла в черепе. Операции препятствовала высокая температура раненого. Теперь ее сбили. Рентгеноскопией определено точное местонахождение пули. Она так удачно застряла в кости черепа, что не задела