Чудеса привычки - Салях Кулибай

На Алатау беркута, эу,
Поймает мой маленький мальчик,
Мой ненаглядный, эу-эу!
Песенку мать привезла с Яика, где она с отцом работали там у казахов.
Мне взгрустнулось. Детство, детство! Серебряный Сакбаевский родник! «Мама!» — произнес я едва слышно и открыл глаза.
Полагая, что я в бреду, Груня подошла с градусником. Появилась и Мария Федоровна. А может, я в самом деле бредил?
— Ну, как дела, мои соколы? — приветствовала нас Мария Федоровна. Она всегда обращалась к нам со словами «мои соколы», «мои молодцы», «мои мальчики», и в них ощутимо материнское тепло.
К нам заметно возвращались силы. Часто заходили начальник госпиталя и замполит. Они делились фронтовыми новостями, приносили газеты, журналы. Замполит вывешивал на стену испещренную фронтовыми знаками карту и с радостью рассказывал о наступлении наших войск, о том как близок день победы.
Подхожу к окну, гляжу на город. Он небольшой, убористый, а вокруг некрутые сопки, леса; дома в фруктовых садах. За городом, на лесистом склоне горы белеет старинная крепость. За окном широкая улица, и по ней в сторону Чехословакии и Венгрии нескончаемым потоком движутся войсковые колонны, танки, крытые брезентом автомашины.
Закарпатье! Как чудесны здесь люди. Сколько у них перемен. Появилась новая власть, всюду создаются народные комитеты. Раскрепощенный народ сам решает судьбу свою.
Вышел в коридор. Тут стояли диваны, столы, в вазах были цветы. Наверно, тот, кто пел «Гилемьязу», находился где-то здесь. Я прошел в ту сторону, где, по моим представлениям, оборвалась тогда песня. Открыл дверь в одну из палат. Справился, нет ли тут кого из нашего полка. В палате человек десять раненых солдат и сержантов. Двое из них увлеклись кроссвордом и спорили из-за фамилии древнегреческого писателя, которая никак не вмещалась в клетки по вертикали. Один из солдат, растянувшись на кровати, списывал в записную книжку «Темную ночь» Суркова.
— Эй, архангельский мужик! — обратился к нему курносый парень: — Уступил бы место гостю.
Солдат оглянулся и, передвигая руками еще загипсованную ногу, освободил мне место.
— Пожалуйста, садитесь!
Курносый не унимался:
— Ты, архангельский мужик, что-то много пишешь, смотри военной тайны не выболтай.
— Ты, товарищ сержант, осторожно про архангельских мужиков, — отозвался солдат, — разве не помнишь Ломоносова?
— Уж не ломоносовские ли стихи ты пишешь жинке? Без словаря не поймет.
— Ломоносов писал по-русски, потому и разберется.
— Ладно, я же в шутку.
— Дальше по вертикали ставь Эсхила, а по горизонтали — Архангельск.
— Ах, черт возьми! И голова у снайпера! Ты, что же, не родня ли самому Ломоносову? — рассмеялся сержант.
— Очень даже возможно. После войны пороюсь в архивах, тогда сообщу, — отшутился солдат и, негромко напевая, продолжал записывать песню.
— Из вашего полка… — обернулся ко мне сержант, — постойте, постойте, Федя, — обратился он к снайперу, — возле тебя лежал усатый башкир да старшина еще, какого они полка?
— Они не стрелкачи, — ответил Федя. — Позалатались чуток и помчались за своими «катюшами».
— Был тут один сержант из гвардейской дивизии, пехотинец, с орденом Красного Знамени, настоящий головорез, лишь позавчера отбыл в часть, — сообщил сержант.
Передо мною сразу встал образ сержанта Полищука. Возможно, что усатый башкир и есть тот, кто пел «Гилемьязу».
А вышел в коридор — навстречу Груня.
— Где вы пропадаете? — заговорила она, беря меня как маленького за руку. — Пойдемте на рентген, Мария Федоровна дожидается.
Что с Груней, почему она сама не своя?
А вечером врач и сестра вошли вместе.
Слегка вздохнув, Мария Федоровна сказала:
— Есть, мальчики, новость… Завтра нам придется распрощаться. Войска продвинулись далеко вперед, и наш госпиталь также уходит. Так-то вот, мои ребятки!
— А с нами что? — всполошились мы в один голос.
— Завтра вас примет другой госпиталь. Очень жаль расставаться, но что поделать? На Новый год приедем к вам в гости. Так, что ли, девчата?
Ужин прошел невесело. Гребенников ел мало. Климов одним духом выпил компот и лег, укрывшись с головой, лицом вниз. Всеми овладело беспокойство, какое-то уныние. Мне было жаль расставаться с Марией Федоровной, и с красавицей Груней, и с грустной Катей. Ведь они вырвали нас из рук смерти. Стали нам близкими, почти родными. Ночь была тревожной. По коридору сновали люди, заходили в палаты, во дворе гудели моторы автомашин. Весь госпиталь был в движении.
А наутро, после завтрака, в палату вошли начальник госпиталя, Мария Федоровна, Груня, Катя и несколько незнакомых нам людей в халатах, среди них женщина-врач нового госпиталя.
Мария Федоровна называла наши фамилии, знакомила с историей болезни, вручала ей документы:
— Они совсем молодцы! Так ведь, Сергей?
— Верно, Мария Федоровна, — ответил я с грустью.
Мне показалось, будто со мной еще раз прощается моя мать: мол, до свиданья, сынок, мы снова с тобой расстаемся…
В последний день декабря к нам опять пришли шефы. Они оставили много подарков и угощений. Мы накрыли стол по-праздничному: поставили закуски, вино, фрукты. Затем стали ждать Марию Федоровну с Груней, обещавших вместе с нами встретить Новый год. Шел час за часом, а их все не было.
— Не приедут они, сейчас не до гостевания, — сказал Гребенников.
Трудно с ним не согласиться, но верилось, что слово свое они сдержат. Мы следили, как минутная стрелка приближалась к двенадцати. Уже разлито по стаканам вино, уже поднят тост в честь Родины, в честь солдат в окопах или в атаке, как вдруг в дверях появилась Груня.
— За здоровье Груни, врачей, медсестер! — кричали мы, несказанно обрадованные ее появлением.
Посыпались приветы и поздравления.
— Где госпиталь?
— Почему не приехала Мария Федоровна?
— Какие новости? — засыпали мы ее вопросами.
Полевой госпиталь, как сказала Груня, уже в Чопе. Из-за неотложных операций Мария Федоровна и Катя не смогли отлучиться. Груня говорила оживленно и торопливо, а минут через пятнадцать уже распрощалась: во дворе ее ждал грузовик, нагруженный медикаментами. Перед уходом она подарила нам по фотокарточке и передала мне запечатанный конверт:
— От Марии Федоровны, — веки ее