Просроченный долг - Йожеф Лендел

— Там деревья есть, такие, которые можно называть деревьями. Однажды мы нашли одну лиственницу и посчитали годовые кольца. Я четыреста лет насчитал. Она раньше Ермака родилась, а ведь с него началось покорение Сибири. А как-то раз мы нашли березу толщиной с бедро взрослого мужчины. Вытесали из нее искусственную ногу одному шахтеру. Очень хорошую! И ветра нет… Почти нет, — поправился я. — Что тут говорить, прямо дача.
— Знаю, — тихо ответил Латышев. — Не поеду. — Уголки рта у него дрожали.
— Когда ты там был, наверно, еще не было ни Баева, ни Шаткина, — я посмотрел на доктора, — и главное, поваром был не Ташкевич, не Иван Осипович.
— Нет, не он. — Дрожащие губы Латышева скривились в улыбку.
— Ну, хватит, — сказал нетерпеливо доктор. — Подумайте до завтра. Там еще кто-нибудь есть? — обратился он ко мне.
Я отправился в барак поговорить с Латышевым. Репутация моя в народе была неплохая, хотя до Шаткина (а он тогда был моим идеалом) мне было далеко и по части добрых дел, и по части ругани. Корни моей популярности (что часто бывает и у политиков) крылись в недостатках моих предшественников. Дело в том, что санчасть ежемесячно получала шестнадцати-, а то и двадцатичетырехлитровый бидон рыбьего жира. И я давал его всем, кто ни попросит, полагая, что это никому не повредит, а кому в охотку, даже на пользу будет. Давал рюмками, ложками, а кто мог выдержать, целыми стаканами. Без лишних церемоний и назначений врача. А мой предшественник менял рыбий жир. Приторговывал малость санитар. К чести нашего доктора, надо сказать, недолго. Как только выяснилось, что он спекулирует, в руки ему вместо ложечки для лекарств дали кайло.
Когда я вошел в барак, Латышев кормил своих ручных белых мышей. Заметив меня, он поднялся ко мне навстречу, подвел к своей койке и усадил на край. Рядом две мышки спокойно лакомились хлебной коркой.
— Побыть немного в Норильске-2 тебе не повредило бы, — заговорил я, ведь я и на самом деле желал этому человеку добра. — Наловишь там много птиц силками из конского волоса.
— Пусть живут, — покачал головой Латышев.
Я подосадовал на свою неловкость. Мог бы догадаться, что он любит только живых зверей. У меня всегда так получается, когда пытаюсь «поддержать разговор», а не прямо говорю, что думаю. Но, коли уж так неуклюже начал, я невольно продолжал болтать. Хотя мог бы понять, что это вряд ли интересно Латышеву, я продолжал:
— Однажды мы нашли на берегу реки идола. Топором его, видать, вытесали. Я хотел было забрать его с собой. Да беда была в том, что дерево было очень сухое, и бригадир кинул его в костер. То же случилось и с тунгусскими санками. Правда, они все равно были сломаны… — Я замолчал. Латышев не отвечал. — А какие там растут цветы летом, — я сделал еще попытку. — Шиповник, желтые маки, — у меня уже на языке было «незабудки», но я не произнес этого слова, — и клюква, и вкусные синие ягоды, не знаю, как называются…
Латышев все не отвечал. Я зашел с другой стороны.
— Когда мы туда попали, в первый день мы даже воды не нашли. А под конец воды даже не пили. Из остатков хлеба Иван Осипович квас делал. Вкусный, кисло-сладкий квас. Чудо что за повар! Не просто швыряет хорошие продукты в котел как попало. Заботится, чтобы вкусно было. Он не ворует, а за комендантом Шаткин приглядывает. Там, брат, порядок…
— У меня там кусок в горло не полезет, — вдруг сказал Латышев. — Эх, бросьте! Не поеду. Хоть в карцер сажайте, все равно не поеду. И насильно меня туда не загоните.
— Послушай, Латышев, — спокойно сказал я, — карцером тебе никто не угрожает. Не понимаю, чего ты нервничаешь. Палкой в рай не загонишь. Я пришел, чтобы еще раз объяснить, что уже сказал доктор. Каждый день освобождать тебя мы не можем. Не только тебе нужен отдых. А теперь доктор может и рассердиться. Вот это я и пришел сказать. А ты, черт тебя знает! Будто мы враги тебе. Не понимаю, почему…
— Понимаешь, не понимаешь, все едино. — Лицо Латышева стало совсем зеленым, глаза светились стеклянным блеском. Колени тряслись так, что все время стукались о мои. Я испугался, как бы у него не начался тяжелый сердечный приступ. Я молча наблюдал за больным человеком и оглядывался, ища помощи, если придется нести его в лазарет.
Через две-три минуты Латышев заговорил.
— Выйдем во двор, — сказал он, тяжело дыша.
Я взял его под руку, мы вышли. Латышев дышал открытым ртом. Осторожно посмотрел вокруг.
— Идем сюда, — показал он на бревна посреди двора.
— Смотри, не замерзни, — сказал я. Совершенно напрасно, так как было не холодно.
— Был я там, — начал Латышев, когда мы сели. — Три месяца. Триста грамм хлеба, пол-литра воды. Ходить мог, только держась за стенки да хватаясь за дверные ручки
— Но…
— Знаю, — перебил он. — Но сейчас я и те триста грамм не мог бы съесть. Не мог бы! — Он тяжело вздохнул. — Рассказать?
— Расскажи.
— Я еще никому этого не рассказывал, никогда. — Он пристально посмотрел на меня. — Если кто узнает, то только от тебя. — В его словах звучала чуть ли не угроза. — Рассказать?
— Я секретами не интересуюсь. К чему они мне? Дело твое.
— Я расскажу.
— Беды от этого не будет, но, — я взял Латышева за руку, — но лучше шел бы ты в барак. В другой раз расскажешь. Тебе лечь нужно. Довольно мы посидели. Я уже чувствую, бревна холодные.
Но Латышев будто не слышал.
— Самая большая моя болезнь, — начал он, — что я каждую ночь просыпаюсь и чувствую: вот-вот разорвется сердце. Во сне слышу, как лает большой пес из Норильска-2. Его лай… рассказать о нем нельзя. Почти не бывает ночи, чтобы я его не слышал. Там мы его слышали въявь, каждую ночь: с этого начиналось. Начинает лаять, скулить, выть. Потом скрип шагов по снегу, открываются двери. Шаги мы слышали только в тихую погоду, а лай — каждую ночь… Потом, через некоторое время, выстрелы, а потом опять лай собаки, но уже совсем другой. Хриплое тявканье. А потом, когда, наверно, зарыли всех убитых в тот день, наступала тишина. И весь день тишина. А ночью опять…
— Что?
— Расстрелы.
— Где? — недоуменно спросил я, потому что от слов Латышева картина для меня не прояснилась. И хотя я понимал, что лучше не спрашивать, прибавил: — Там, во дворе? —