Вайнахт и Рождество - Александр Константинович Киселев

Флаг со свастикой висел и на нашей школе. Школу охраняли солдаты. У входа в школу стояла машина с красным крестом — обычным, как у скорой помощи. А на пороге разговаривали два человека в белых халатах. Я и сам догадался, что здесь теперь немецкая больница, по-военному — госпиталь.
От школы мы спустились к Советской площади. Вообще-то все называют ее Торговой, как до революции. Но нас за это учительница ругает. И правильно: на ней никто давно не торгует. Для торговли магазины есть. И рынок. По-моему, это самое красивое место в городе. Рядом с площадью сквер и парк культуры. Мы по воскресеньям здесь часто гуляли с мамой. В парке продают газировку и мороженое. То есть продавали до войны. И там парашютная вышка. Старшие ребята все с нее прыгали.
Но больше всего я люблю, когда мама в тире стреляет. Дядька, который там сидит, когда маму увидит, всегда пугается. Говорит: «Опять разорять меня пришли?» Потому что мама лучше всех стреляет и всегда какой-нибудь приз выигрывает. У нее даже значок есть — «Ворошиловский стрелок». Ворошиловский — значит меткий. Она раньше чемпионкой по стрельбе была. И у меня есть ее фотография из газеты, где она с винтовкой и улыбается.
А вечером в парке и на площади горят фонари. Я как раз посмотрел на фонари, когда мы вышли на площадь. На одном фонаре почему-то висели какие-то мешки. Я показал Ивану Ильичу, и он тоже удивился. А когда мы подошли ближе, он сказал:
— Давай-ка на другую сторону перейдем.
Но я уже понял, что это не мешки, а люди. Когда ветер дул сильнее, они чуть покачивались.
— Не смотри, — велел Иван Ильич.
Но я, конечно, смотрел. Лица у повешенных были… Вот если ты решил пошутить — скорчить самую страшную рожу, а в этот момент раз — и умер. И поэтому страшнее в два раза — оттого, что лицо страшное, и оттого, что оно уже никогда-никогда не станет обычным, что ты никогда-никогда не рассмеешься над своей шуткой, а таким и останешься навсегда. На груди у них висели картонки с надписью «Партизан». Значит, они боролись с фашистами. Может быть, они успели убить много фашистов. Но их поймали и повесили. А почему не расстреляли?
— Расстрел — это почетная казнь, — объяснил Иван Ильич. — А повешение — позорная. Видишь, их еще и висеть оставили, чтобы все видели. Чтобы другие боялись выступать против новых порядков. Подожди.
Иван Ильич остановился, перекрестился и поклонился повешенным. Снова перекрестился и стал шептать. Продолжая шевелить губами и креститься, он повернулся в сторону собора, стоявшего в парке культуры. Собор — это такая очень большая церковь. Собор правда огромный. Только там давно уже не молятся, а показывают кино. У нас очень много церквей. Их построили очень давно, когда все в бога верили. А теперь в бога верят только старые люди. Когда они все поумирают, церкви вовсе не будут никому нужны.
Иван Ильич еще пошептал, покрестился, мы пересекли площадь и стали спускаться к реке по Воробьевской улице. Иван Ильич тоже старый, как бабушка. И у него иконы висят. А все-таки странно, что он в бога верит. Потому что в бога верили неграмотные люди. Учительница говорила, что в бога верят от темноты и бедности. И богатые специально не учили людей грамоте, чтобы они в бога верили и были покорными. А теперь все ходят в школу и изучают науку. Наука доказала, что бога нет. Даже поговорка есть: «Наши летчики летали, бога в небе не видали». Но Иван Ильич не темный. У него дома вон сколько книг. И все толстые. Наверно, он верит не от темноты, а от старости.
— Что задумался, Николаш? — хлопнул меня по спине Иван Ильич.
И я спросил:
— А почему вы в бога верите?
— А, вот ты о чем. Просто верю, и все тут. Ты в футбол играть любишь?
— Да!
— А почему?
Тоже мне вопрос!
— Ну, интересно…
— А мне интересно в бога верить.
Ну, Иван Ильич. Нашел что сравнивать: бога с футболом! Футбол — вот он, был бы мяч, а можно и без мяча, консервной банкой…
— А я в бога не верю. Потому что бога нет! — брякнул я.
Иван Ильич остановился и в изумлении развел руки:
— Да ты что! А он, бедный, и не знает! Надо ему сказать.
Что он, смеется, что ли? Но Иван Ильич был серьезен.
— Как сказать?
— Ну как можно сказать… Словами.
Иван Ильич остановился, поднял голову к небу, перекрестился и опять зашевелил губами.
— Иван Ильич…
— Тс-с-с! Я слушаю, что он ответит.
Он постоял, потом кивнул головой, и пошел. Я за ним.
— Ответил?
— Конечно.
— Что?
— Сказал, что ты в него не веришь, а он в тебя верит.
— И все?
— И все. Послушай, Коля. Ты сказал, что не веришь в бога. Это неправильно. Ты веришь, что бога нет. А я верю, что бог есть. Выходит, мы с тобой верующие люди.
— А наука говорит, что бога нет.
Иван Ильич засмеялся:
— Тебя обманули. Ничего такого наука никогда не говорила.
— А Советская власть бога запретила.
Иван Ильич поморщился:
— Понимаешь, Коля. Можно посадить человека в комнату без окон и сказать, что солнца нет. Но ведь от того, что тебе темно, солнце никуда не делось, светит себе по-прежнему. Ладно. Не знаю, как у тебя сложится, но, может, когда-нибудь наш разговор вспомнишь.
Мы подошли к переброшенному через реку плавучему мосту. Ветер здесь был сильнее и холоднее.
Мост охраняли немцы. Вернее, охранял один. Остальные грелись у железной бочки. Он глянул на нас и махнул рукой: проходите.
— Да, — сказал Иван Ильич, — что-то у них пошло не по плану.
— Что не по плану? — спросил я.
— Видел, как они одеты? Форма-то не по сезону. На таком ветру, а уши голые. Видно, рассчитывали до зимы войну закончить. А не получается.
Я вспомнил Ваню Зайцева и лучи смерти.
— Иван Ильич, а вдруг наши придумают такое оружие, чтобы всех немцев сразу убить? И тогда война сразу закончится.
— А зачем всех немцев убивать?
— Они же фашисты!
— Ну, не все немцы фашисты.