Вайнахт и Рождество - Александр Константинович Киселев

— Пойдемте, Иван Ильич, домой, — сказала мама, — а ты, Коля, останься.
Немец потрогал колун, покачал головой, замахнулся и с одного удара расколол пенек, над которым билась мама. Я только успевал носить дрова: сначала на кухню, а потом в сарай. Немец работал молча, не спеша, но без остановки и откладывал топор, только чтобы помочь мне правильно уложить поленья в сарае. Лицо у него было худощавым, а руки оказались большими и мускулистыми. Колун, который казался мне большим, тяжелым и неуклюжим, теперь летал, и чурбаки словно рассыпались сами собой. Немец засучил рукава, и на левой руке, пониже локтя, я увидел рисунок: льва на задних лапах, а под ним слово, начинавшееся с буквы «Р». Честно говоря, я устал. И ходить стал медленнее, и поленьев набирал меньше. Немец заметил это, опустил колун и подмигнул. Потом выбросил из кучи десяток чурбаков и показал: на сегодня это все. Мы их докололи и пошли домой. На улице было уже темно. Перед нашей дверью немец похлопал меня по плечу.
И мне стало приятно. И неприятно, что приятно. Он немец, враг, фашист! Он еще держал руку на моем плече, но я вывернулся и зашел домой.
Сегодня немцу ужин отнесла мама. Мне показалось, что ходила она долго. Бабушка так и спросила:
— Ты что так долго?
— Так, — ответила мама. — Спрашивал про Колю. Сколько лет, где учится…
— А ему-то что?
— Мама, я же не могу сказать: «А тебе-то что?» Он спросил, я ответила.
Бабушка заворчала:
— «Он спросил, я ответила»… Как же, про Колю он спрашивал, знаем мы, не первый год на свете живем…
Мама посмотрела на меня и ответила:
— О чем вы? Ну о чем вы таком говорите, Полина Петровна?
— Я знаю, о чем говорю.
Мама посмотрела в потолок и вздохнула. Потом взяла большую миску и стала накладывать еду.
— Пойду Ивану Ильичу отнесу, — сказала она.
Я тут же подскочил:
— Давай я!
— Я сама.
Когда она вернулась, мы сели ужинать. В дверь постучали. Вошел Герд с пустой посудой. В нашей комнате он казался очень большим и, кажется, сам стеснялся этого. Он неловко шагнул и положил передо мной плитку с иностранными буквами и летящим орлом в углу.
— Гехальт, — сказал он, повернулся и вышел.
— Зарплата, — автоматически перевела мама.
— Это чего это? — заволновалась бабушка.
— Шоколад, — сказала мама.
Я взял плитку и понюхал. Действительно, пахло шоколадом. Шоколадом! Когда я последний раз ел шоколад? Я не мог вспомнить. Точно до войны. Наверно, был какой-нибудь большой праздник. Очень большой. На обычные мы просто конфеты покупаем. Самые дешевые. Подушечки «Дунькина радость». Их так бабушка называет.
Бабушка отобрала у меня плитку и стала искать, куда бы ее спрятать. Почему у всех старых людей это прямо болезнь какая-то — прятать самое вкусное? Разве шоколад станет вкуснее, если полгода полежит? Какая от этого радость? Радость — это сразу съесть и не мучаться. А так будешь ходить, как дурак, и думать: вот лежит шоколад, а съесть нельзя. Это не радость, а горе.
И вдруг мама сказала:
— Пусть Коля сам решит, что с ним делать.
— С какого перепугу он решать будет? — возмутилась бабушка.
— Он сам его заработал, — спокойно, но твердо сказала мама.
— Ишь ты, работничек, — пробурчала бабушка.
Я открыл шоколад. Плитка была поделена на квадратики. Вот для чего нужна арифметика! И я честно разломил шоколад поровну: по 5 квадратиков. И еще крошки остались. Но это честно заработанные крошки, и я их слизал.
И мы стали пить чай.
Бабушка сказала, что она сладкого не любит, взяла в рот один квадратик и поморщилась. «Гадость какая», — сказала она.
— А ты не ешь, — сказал я.
— А он не сладкий, — ответила бабушка. — Сахару пожалели, сквалыжники. Немцы, они немцы и есть.
И съела остальные квадратики. А мама завернула свой шоколад в бумажку и сказала: «Спасибо, сынок, я потом». Как это можно — потом? Я взял первый квадратик в рот. Он и правда был горьковатый. Как сухая кора. И в то же время сладкий. И он не таял! То есть совсем медленно, чуть-чуть. А второй квадратик оказался еще вкуснее. И когда я понял, что он самый-самый вкусный, шоколад кончился. То есть третьего, четвертого и пятого кусочков я не заметил. И я решил: когда кончится война, и мы начнем жить хорошо, я буду есть шоколад с мороженым, чтобы он медленнее таял.
Мама сказала: «Я вниз». И ушла. С шоколадом. А вдруг она Ивану Ильичу шоколад отдаст? Вон как она туда с едой бегает. А она может отдать. Я ее знаю. Родному сыну не отдаст, а чужому человеку — пожалуйста. Ну, не совсем чужому, а все-таки…
Мама вернулась и сказала, что мы с Иваном Ильичом завтра пойдем на правый берег. Бабушка проворчала: «Лишь бы бомбу не принесли».
Правый берег
Утром мы встали рано. Мама собиралась в свою комендатуру. Туда она ходила в красивых вещах, не то что в аптеку. Было холодно, но она все равно надела шляпу, а не теплый платок. И туфли с застежками.
Пока она собиралась, бабушка хмыкала и вообще издавала разные неодобрительные звуки. А когда увидела шляпу, сказала:
— Ишь, начепурилась! Для кого так стараешься?
Мама ответила:
— Для себя.
Я подошел к окну, чтобы еще раз посмотреть на маму, какая она красивая. И увидел, что внизу стоит немец. И когда она вышла, он улыбнулся и отдал честь. И они вышли со двора вместе.
Я и не заметил, что за мной стоит бабушка.
— Что творится на свете! — вздохнула она.
— А что творится? — спросил я.
Она не ответила, а прижала мою голову к мягкому теплому животу. И я стоял, пока в животе у нее не заурчало.
— Что встал-то? — сердито сказала бабушка, вытирая глаза. — Собираться давай.
И стала меня напехтеривать. Напехтеривать — это тоже бабушкино слово. Это значит надевать все теплые вещи подряд, чтобы не замерзнуть, потому что не май месяц. Она еще хотела мне мамин платок повязать как маленькому, — на голову и крест-накрест, но пришел Иван Ильич и заступился за меня.
И правда было холодно. Конечно, зима на носу, сказал Иван Ильич. Иногда ветер задувал так, что в лицо летела морозная пыль. Зато было сухо. Город был тихий. На больших домах висели немецкие флаги с крестом. Концы креста загибались. Иван Ильич сказал, что это главный фашистский знак. А что он означает, если он знак? Вот у нас пятиконечная красная