Вайнахт и Рождество - Александр Константинович Киселев

Он сидел и молчал. Мне казалось, что он не очень-то мне рад. Но я обещал тете Вере, что буду с ним разговаривать. И сейчас соображал, с чего начать.
— А у нас уроки отменили! — выпалил я первое, что пришло мне в голову.
Он молча и серьезно, как взрослый, кивнул и продолжал смотреть на меня не мигая. Мне было трудно глядеть ему в глаза.
— У Катьки шесть щенков родилось. Смешные такие, один с белой лапой и белым ухом, а сам черный. У Витьки папу на войну взяли. Давно уже. Ольга Яковлевна говорила, что мы в конце года на экскурсии ходить будем, эти собирать… я забыл, как называется, в общем, цветы и листья сушеные. И фруктовые деревья сажать. И если мы посадим больше, чем «бэшки», то в Москву поедем, в зоопарк. А я в Москве уже был. Только маленький. Папу тогда премией наградили за изобретение, и мы в Москву с ним поехали и с мамой. Знаешь, какие в Москве дома! В одном доме, наверно, тыща человек живет! И метро! Я боялся на эскалаторе ехать, и папа меня на руки взял, а по радио сказали, что нельзя. А потом я сам пять раз туда-сюда съездил! И Ленина видел на Красной площади, в Мавзолее. А мама не захотела идти. Я тоже сначала не хотел, я боялся, что вдруг Сталин сейчас на площадь из Кремля трубку курить выйдет, а я в Мавзолее буду… Здорово снова будет поехать, когда война кончится. А у нас на квартире немец живет…
— Ты его убей, — сказал Ваня.
— Что?
— Убей. Чтобы не жил.
— Как?
— Я тебя научу.
Он пошарил по столу и протянул красно-синий карандаш, тот самый, из-за которого мы когда-то поссорились.
— Смотри. Возьмешь карандаш и нарисуешь этого немца. Синим. Чтобы только похож был. Потом красным концом проткнешь ему глаза и вот здесь, где сердце. И он сдохнет. Даже если далеко будет. Возьми себе.
Я взял карандаш.
— От карандаша умрет?
— Я его специальной энергией зарядил. Рисуй немцев, каких увидишь, и убивай.
— А может, он тебе самому нужен? — осторожно спросил я.
— Бери-бери. Я не буду каждого в отдельности убивать. Я их всех сразу. Я…
Он помолчал.
— Ладно, тебе скажу. Но это секрет, понял? Смотри!
И он снял тети Верину шаль. На столе стояло что-то ни на что не похожее. Будто все, что могло найтись в доме и на улице: консервные банки, перегоревшие лампочки, ржавые дверные пружины, детали от детских машинок, сломанная оправа от очков, велосипедная цепь, треснувшие грязные блюдца, гнутая алюминиевая вилка, куски фанеры и чего-то еще непонятного — все было опутано проволокой, связано веревочками…
Ванька вдруг стал похож на прежнего Ваньку: у него заблестели глаза, движения стали порывистыми и заговорил он, как раньше, торопливо и возбужденно.
— Видишь? От этой машины всем немцам смерть будет. Я ее включу, — и он дотронулся до разбитого выключателя, привязанного проводом, — и от нее пойдут лучи смерти. Они сгорят все, только пепел останется, понял? И война кончится, потому что ни одного немца не останется! Никто еще про нее не знает, только ты. Ты молчи, никому не говори!
— А почему ты ее еще не включил? Ну, сразу, как сделал?
Ванька смотрел на меня долго-долго.
А потом сказал ровным голосом:
— Лучи всех убить могут. И немцев, и наших. Так нельзя. Мне надо формулу написать.
— Какую формулу?
— Чтобы лучи только немцев жгли. Живьем. А наших не трогали. Я знал формулу, только забыл. Но я новую напишу, еще лучше. Я сейчас формулу пишу. Видишь?
И он открыл тетрадку.
Она вся была разрисована какими-то буквами и цифрами. Все они были зачеркнуты.
Ваня долго смотрел в тетрадь, потом закрыл написанное рукой и поднял голову.
— Не смотри! — крикнул он.
— Я не смотрю… — растерялся я. — Я вообще ничего не понял.
Но Ванька все равно глядел на меня недоверчиво.
— Ты иди, — сказал он. — Иди. Мне некогда. Мне формулу писать надо.
Тетя Вера спросила у меня шепотом:
— Поговорили? Он тебе рад был?
— Да, — сказал я. — Про школу, про ребят. Ну так, разное…
— Ну слава богу. Ты заходи, Колюшка, заходи…
Уже на улице я вспомнил, что тетя Вера обещала меня покормить. Сало я не люблю, но сейчас бы и сала съел. А с жареной картошечкой… Забыла, наверно. А может, специально забыла. Им ведь тоже есть надо.
По дороге домой я сделал крюк, чтобы пройти мимо Вали. Ну как будто случайно. Валя был во дворе и сделал мне знак: заходи.
— Ты ко мне шел или просто так?
— Просто так. Мимо шел.
— Хорошо. Какие новости? Немец не обижает?
Я сказал, что нет. И еще рассказал про Ваньку Зайцева.
Валя помолчал, кусая губы. Глаза у него потемнели.
— Да… А мы тут сидим сложа руки. Ну, недолго еще. Надо дело одно закончить.
Я знал, что нельзя спрашивать, какое дело. Может быть, секретное. И мне знать не положено. Ну и ладно.
Валя рассмеялся и хлопнул меня по плечу:
— Ты что надулся?
— Я не надулся.
— Ага. Ты бы себя в зеркало видел. Как хомячок. Не обижайся. А дело вот какое. Нам же в листовках надо правду писать, чтобы все ее знали. Правильно? А я тут радиоприемник нашел в разбитом доме, в подвале. Сломанный. Но его починить можно. Мы с Сергеем его починим — он же в радиокружок ходил, здорово разбирается в этом деле, — и будем Москву слушать, сводки с фронта. А в листовках будем писать, что в сводках говорят. И призывать к борьбе против захватчиков. Понял?
Валя посмотрел на часы. Я понял, что мне пора идти.
— Николай! Подожди, — окрикнул меня Валя, когда я вышел со двора, — давай еще один вопрос решим.
Я вернулся. Валя положил мне руку на плечо.
— Мне надо с тобой серьезно поговорить, — сказал он.
Но вид у него был какой-то странный.
— Послушай, — сказал он. — Ты только не обижайся, ладно? Ты же сам видишь, что война — это не игра. Это в кино все просто было. А на самом деле… Уже под Москвой стоят… Я сам виноват: не подумал, когда тебя в это дело втащил. Ну, дурак, в общем. Ты уж извини меня. Но только расклеивать листовки я тебя не возьму. Это очень опасно. Очень. Ты даже не… Сходи на Советскую, сам увидишь.