Дочь поэта - Дарья Викторовна Дезомбре
— Ого! Серьезно, проверяла? Вот ты даешь! И что? Почему она их не пробежала тем же вечером? Или следующим утром, в день дуэли?
— Говорят, Кати была полностью под влиянием барона и Дантеса. Потому и не прибежала. — Я склонила голову. — Но я думаю… Ее просто тошнило от сестры.
— Ревновала к мужу?
Я покачала головой. Не все так просто.
— Видишь ли, Натали всегда везло. И в детстве. И после. Ее любили. Потакали ей. Она и вела себя как избалованное дитя. Ей хотелось Дантеса. Она получила Дантеса. Но одно дело, когда он был ничей…
— …и другое, когда он стал мужем сестры.
— Именно. И на этом этапе уже можно было бы поберечь чувства Катрин и перестать кокетничать с ее супругом на глазах всего света. Думаю, Кати просто хотела, чтобы все закончилось. Как угодно. Дуэль должна была стать той самой точкой. И, собственно, ею стала. Для Пушкина, прежде всего.
— Но не для старшей из сестер Гончаровых?..
— Для Кати дуэль тоже оказалась точкой. Но отправной. Видишь ли, есть несчастье — и несчастье. Было: несчастное детство, несчастная молодость — увядание на Полотняном Заводе. Потом — Петербург и несчастная любовь. Потом — это безумное внезапное замужество. Тут Катрин попалась в ту же ловушку, что и Пушкин.
— Неправильный выбор?
— Скорее иллюзия того, что она может сделать Жоржа счастливым, что он поймет, и осознает, и оценит… В общем, ты понял. Никто никогда ничего не осознает, не оценит, не влюбится из благодарности. Но жуткий Сульц, где они поселились с Дантесом после позорного его изгнания из Петербурга… Оттуда, из той франко-немецкой дыры, где все и всё было чужое, Полотняный Завод с нетрезвой матерью казался, наверное, потерянным Раем.
— Да ладно! Бывают дыры и похуже. Она ведь небось в имении Дантеса обитала? Баронесса. Жилые метры имелись. Сад там, парк… По-французски говорила, проблем с языком никаких.
— Она была совсем одна. Муж ее не любил. Тесть — я имею в виду родного отца Дантеса — явно оказался разочарован выбором сына. Она стала вечным напоминанием о рухнувших надеждах. Все это эльзасское семейство не то что было к ней агрессивно настроено. Оно ее просто не замечало. А Катрин делала все, чтобы им угодить, но им от нее был нужен только наследник — а рождались одни девочки, девочки, девочки — три подряд. Плюс ее с немецким педантизмом то и дело упрекали, что брат Дмитрий задерживает положенное годовое содержание, и Кати без конца унижалась перед Дмитрием, выпрашивая у того денег и щенков русских гончих для Жоржа. Что, как ты понимаешь, не улучшало отношений с любимым братом.
— Бедолага. — Слава притянул меня к себе на колени.
— Единственной отдушиной могли стать письма. Но ни сестры, ни тетка Загряжская ей не писали, так и не простив, что Кати не предупредила их о дуэли. А пока она проваливалась в свое тихое отчаяние, Натали вернулась в Петербург, продолжала посещать балы. Ее по-прежнему все любили: любили в свете, любил царь. — Я задумалась. — Понимаешь, иногда и «любимость» или «нелюбимость» является вроде как дополнительной чертой характера. Как, знаешь, у викингов считалась чертой характера везучесть и невезучесть. Получается, Катрин была — с рождения и до ранней смерти — нелюбима.
— Чувствую, закончилось все не айс.
Я кивнула.
— Она родила-таки наследника Дантесам. Последнюю надежду заслужить любовь Жоржа. Но как раз на том перепутье, во время тяжелых родов, нужно было выбирать. Либо ребенок, либо мать.
— И Дантес выбрал ребенка?
— Думаю, выбор был ее собственным. Она понимала, кого из двоих хотел видеть рядом ее Жорж. И просто согласилась с ним.
Я помолчала, отвернулась вновь к мемуарам Двинского.
— Знаешь, иногда мне кажется, что несчастье Катрин перекрывает даже трагедию Пушкина.
Он поцеловал меня сзади в шею.
— От него все-таки остались гениальные стихи. — Он вздохнул. — А вот твой папа2 зря взялся писать мемуары. Не фонтан, если честно. Ты вглядись, что он тут пишет.
— Что значит — вглядись? Я уже третий раз их вычитываю.
— И не видишь? — Он ткнул некрасивым пальцем в экран.
— Ну и? — Я с вызовом подняла голову от плоских ногтей к плоскому же лицу: всему виной примесь татарских кровей.
Отличная мы с ним парочка, конечно — носатая и…
— Это скучно, Ника. Это претенциозно, наконец.
— Он — поэт, а не бытописатель!
— Тогда зачем здесь столько застольных баек? Все эти юношеские дружбы, ставшие теперь литературной мафией. Зачем это описывать — чтобы что?
— Это, вообще-то, называется реалистической прозой.
— Не реализм, а меркантилизм, Ника. И название — банальщина какая — Река жизни! Не река, а супчик — из мослов знаменитостей. И заметь: из покойных и титулованных премиями. Может, он и был большим поэтом, но сейчас он — средней руки беллетрист!
Я почувствовала, как руки сжались в кулаки. Убогая шавка с окраины, ты на кого тявкаешь?
— Пошел вон, — тихо сказала я.
Несколько секунд он смотрел на меня, не мигая. Потом молча вышел в прихожую, некоторое время возился там, очевидно, надеясь, что я его позову. Я сидела, уставившись в черные значки редактируемой страницы, и ждала, когда хлопнет дверь.
— Он хоть стихи-то еще пишет? — раздалось из коридора. Пауза. Дверь наконец хлопнула.
Днем позже Двинский ответил мне на тот же вопрос.
— Очень редко.
Мы гуляли по берегу залива, изредка раскланиваясь с его знакомыми. Небо над нами было расчерчено полупрозрачными перьями облаков, солнце садилось, чайки кричали как брошенные дети.
— Бывает бедность, долги, вон как у вашего Пушкина, без фрака порядочного, в тесном знакомстве с трактирщиками и девками, а стишки прут. И ничего не имеет значения — несчастная любовь там, недолеченный сифилис, проигрыш в штосс, если вот та единственная штука, которой ты дорожишь в этом мире — стихи, — пишутся. Пушкинская легкость ведь на самом деле — иллюзия, стихи — да, прелестные, однако при всей наружной простоте он марал и правил их порядочно. Но было вдохновение. А потом оно иссякло, помните? Журнальцы тогда еще сетовали — мол, его поэтический дар стремительно стареет, ах, почему прекрасное на этом свете так недолговечно? Муза умолкла, сумерки Аполлона. А ему жить не хотелось.
Я зябко повела плечами. Он был прав.
— Поэзия, как секс, Ника, дело молодое. Потенция и там и сям идет на спад. Счастливая юношеская уверенность уходит.
Я кивнула:
— Он и Данзасу, возвращаясь с Черной речки, раненый, знаете что сказал? Меня, мол, не испугаешь: я жить не хочу! И сестре признался в последнюю встречу: жизнь мне надоела, писать не хочется больше…
— Именно! — поднял Двинский




