Нерасказанное - Ritter Ka
— А твоя первая пьеса будет о чем?
Володя выпрямился:
- О новом человеке! О борьбе классов! Новое общество!
На сцене арфа рыдала. Венера пела так, что даже мраморные ангелы вздыхали бы.
Симон опустил взгляд. Ресницы откинули тень на щеки. Он был спокоен. Немного подался торсом к Володе:
– Напиши, – тихо сказал он, – о гении, который покупает женщин, потому что боится увидеть их лица после того, как разорвет им тело. И называет это любовью. О том, кто продал москалям за тридцать сребренников не только честь, но и память всего народа.
Легко.
Быстро.
Как кончает.
Хотя нет.
Кончает гений не легко.
Володя вздрогнул. Галстук на шее ощущался петлей.
Убежать. Немедленно.
Но нужно сидеть.
II. Волхвы
В ложу вошли трое.
Воздух сразу стал тяжелее, гуще.
Первым шел Грушевский — объемный, солидный, с густой бородой и запахом дорогого табака.
Рядом Степан Федак: элегантный, изысканно одетый, с самодовольной улыбкой мужчины, которому мир принадлежит по праву рождения.
И за ними Владимир Шухевич: господин солидного возраста, однако стройный, с золотым рыцарским крестом, сверкающим на груди, как запоздалое солнце.
Симон встал. Максимально уважительно.
Вправил рукой зачесанные за ухо волосы. Погасил сигарету.
Легко вошел в роль вежливого хозяина, будто давно ждал эту троицу.
А Володя смотрел на эту хваленую степенность и думал: мерзость.
Зачем они здесь?
Как их постирать?
- Господа! — промурлыкал Симон, с легкой, почти игривой иронией. - Цвет Научного общества Шевченко! Fiat lux!
Федак, лукаво улыбаясь, развел руками:
– Едва тебя нашли! Что, ангелов в ложах ловишь?
— А может, ветер перемен, — поддержал Шушевич, поправляя перчатки.
Федак, приглядаючись до Симона:
— Слышал, Симон, что ты собираешься жениться на моей Оле?
Володя едва заметно вздрогнул. Что за. Оля. Его грубые пальцы вцепились в подлокотник.
Симон безупречно непринужденно усмехнулся:
— Господин, у Вашей Оли девять лет. Я детей люблю, je vous en pri, но не настолько.
Смех гостей перекатился по ложе, как легкий шквал. Грушевский хлопнул в ладоши.
Володя сидел, чувствуя себя как треска в потоке.
Ненависть накатила, черная, липкая.
К ним всех. Волхвы. Проклятые.
Старые х#и. На свалку истории.
Он уже не спрашивал, зачем они притолкались.
Сейчас уже: как выжить здесь и сейчас?
Может, быстренько в буфет?
Влить в себя абсенту, чтобы прибил зуд в жилах.
Хоть на полчаса, чтобы стало тише.
Тем временем Симон плыл волной удовольствия. Федак добродушно хлопнул его по плечу, как награду.
Шухевич, пожав Симону руку, добавил:
- И Чикаленку передай привет! Пусть и себе во Львов заглянет, как пожалуйста. Малого Романа навестим заодно.
– Романа? — переспросил Симон, с живым искренним интересом.
– Внук. Только родился. Крепкий парень, как и положено.
Симон наклонил голову, поклонившись глубже, чем требовала церемония:
– Пусть растет здоровенький. И во славу нашему краю.
Симон снова обернулся к Шухевичу и с той же мягкой, колючей вежливостью бросил:
— А еще, сударь, если есть время — объясните, пожалуйста, Володе, что рыцарский крест — это не буржуазная туфта, а дело чести.
Володя дернулся.
Из угла глаза он видел, как Шухевич улыбнулся тепло, почти сочувственно.
- Когда-нибудь объясню, - пообещал тот, и подмигнул Симону.
Симон с легкой улыбкой наклонился к Грушевскому.
- Как ваш труд, профессор? Не утомили ли вас монголы?
Грушевский вздохнул, добродушно:
— Лезут со всех щелей, Симон. И в летописях, и в реальной жизни.
Володя, до сих пор глотавший игнор молча, вдруг буркнул вслух:
— Увидите еще, когда-нибудь и мое имя будет в трудах по истории! Марксизма. Социализм.
В ложе разразился тихий, едва сдержанный смех.
Федак прыснул в перчатку.
Шухевич хмыкнул, притворно серьезно:
- Напечатаем отдельным приложением. Мечты идеалистов.
Симон только усмехнулся тонко, почти невидимо. Гости ушли.
Володя сидел рядом — деревянный, горячий от стыда.
И от чего-то другого, щекотавшего под кожей, чесалось под грудью, заставляло то и дело глотать воздух.
Музыка на сцене нарастала. Оркестр налегал на струны, как палач на шею осужденного.
III. АНТРАКТ
Брызнул свет. Заболели глаза.
– Я быстро, – бросил Симон, вставая. — Надо кое-что уточнить у митрополита. Теологические вопросы. Ах, а ты же атеист.
Володя остался один.
Антракт был длинным. Времени должно было хватить.
У него уже был план:
встать,
выйти,
первую попавшуюся зажать в коридоре, в темном углу.
Дальше сортир.
Все как обычно.
Поднять юбку, раздвинуть лиф.
Отрывать те проклятые застежки.
Штаны спущены.
Войти.
Вам следует.
Прямо сейчас.
Без лишних движений.
Быстро.
Снять зуд, чтобы наконец-то отпустил.
Володя уже даже наметил несколько вариантов в юбках.
Эта возле колонны.
И это друга. Где-то ее хахаль удалился.
Пока не вернулся.
С какой-то точно получится.
Есть минута.
Гайнуть в буфет, прихватить два бокала.
Себе и юбки.
Быстро!
Из буфета Володя бежал.
Сломя голову.
К какому-нибудь из двух вариантов.
Из-за фойе.
И именно там увидел Симона.
Рядом митрополит Шептицкий.
Симон стоял в костюме.
Рука в кармане.
Другая с какими-то бумагами.
Голова склонена.
Уважительно. Зачесанный.
Поруч Владика Андрей.
Массивный. Высокое. Старший.
И с ним рядом этот огрызок в очках.
В костюмчику.
Весь такой интеллигент.
Они разговаривали.
Его Преосвященство и серая моль.
Серьезно, спокойно.
Как равны.
Латинкой. По-гречески.
Владыка улыбался Симону.
С чем-то даже соглашался.
У Володи опустились руки.
Все. Никаких юбок. Никакого сортира. Никакого выхода.
Оба бокала, которые были у Володи в руках, влил в себя.
Жгучая жидкость побежала внутрь горла.
Одного Володя не мог понять.
Девок здесь – что навоза.
По десять на каждом шагу.
Любую можно взять.
А этот вылупок в очках предпочитает старцев в орденах и с крестами на пузе.
Какого черта Симону не чешет в паху?
IV. ЛЫСЕНКО
Симон вернулся.
Тихо. Свободно.
Вместе с ним в ложу вошел Николай Лысенко.
Володя обалдел. Не поверил своим глазам. Тот же Николай Лысенко. Корифей. символ.
Отец украинской музыки.
Живая легенда.
И снова возле этой полтавской посредственности.
Володя сидел в тени, пытаясь понять, как это возможно.
— А вы что тут делаете? – вырвалось у него.
Лысенко рассмеялся.
Симон был тогда никому не известным бурсацким мальчишкой, когда Лысенко уже блистал в императорских театрах.
Какого черта?
Те двое опрокинулись несколькими легкими шутками. Говорили о Полтаве. О каком-то "тот" вечере.
Лысенко смеялся. Симон улыбался ответно коротко, сдержанно, искренне.
А Володя чувствовал: он здесь лишний.
Музыка становилась все громче.
Арфа захлебывалась от боли.
Лысенко прощался.
Симон кланялся. Обещал присоединиться к какому-нибудь киевскому театру. Володя не расслышал. И передавать привет какому-нибудь Кошицу.
Кто такой, в жопу, тот Кошиц?
V. ДОНЦОВ
Володю нудило.
То ли от вина.
Или от неспособности убежать и освободиться из этой петли на шее.
Дверь щелкнула. Снова.
И сколько можно?
Очередная старая рожа?
Но нет.
Парень. Стройный. Темный. С взглядом, острым, как лезвие.
Даже зимой он не расплескал свой загар.
Симон поднялся сразу. Улыбнулся широко, тепло.
Начали обниматься.
Тьфу.
– Донцов! Мелитопольская черешня! — радость звучала в голосе Симона.
– Ты меня еще персиком назови! - захохотал Дмитрий. В глазах блеснуло наглое, юношеское.
Володя сжал зубы. Не выдерживал этого смеха, этого легкого подъезда мальчика.
Донцов был младше двух лет. Новенький в партии. Но умел преподносить себя так, словно они с Симоном еще с одного двора.
Они заговорили вполголоса, с улыбками, с тем самым «на полслова», которым ребята переговариваются на улице.
— Свобода начинается с просвещения…
— Запретные издания…
— Перемышль…
– Мир погибнет, а дело останется…
Кивали. Смеялись глазами. Володя сидел сбоку, словно чужой на свадьбе.
Их общность резала его, как нож по сухожилию.
Володя оставался в стороне.
Будто




