Жизнь и подвиги Родиона Аникеева - Август Ефимович Явич

Филимон умолк.
На платформе унялась суета, паровоз засвистел и тотчас дернул с места, пустив черные клубы дыма, поползшие по крышам вагонов. И люди закашлялись от едкого смрада.
— Едем, жители! — закричал чубатый солдат. — Дозорного бы выставить. На верхотуре едем. Как к городу подъезжали, человека мостком сковырнуло. Ох и кувыркался, бедняга, ровно курица без головы.
— А ты и будь дозорным, — сказал бородатый солдат и, повернувшись к Филимону, добавил: — Толковый ты балакирь. И черт твой смекалистый, соображает — кому праведник, кому угодник.
Поезд набирал ходу, вагон шатало, стремительный и напористый ветер обдавал людей пылью и дымом и трещал, словно в корабельных снастях. Люди сбились на средину крыши, держась друг за дружку. На повороте вагон занесло, и бородатый солдат чуть было не свалился, его подхватил Филимон.
— Вот спасибо, — сказал бородатый испуганно, — век не забуду. Три года воевал, ни пуля, ни осколок не тронули. А теперь ежели бы не ты, записали бы раба божьего Афанасия Чернодворова в поминание.
— Вот ты и бога возблагодари, — сказал Филимон, привычный и к таким делам и к пустой словесной благодарности.
— Уж и не знаю, кого возблагодарить, — произнес бородатый Чернодворов и вздохнул. — Может, и впрямь нет его, ежели смотрит на такое и терпит… — И обмахнул себя крестом.
Внезапно раздался голос дозорного:
— Эй, жители, поберегись!
Люди мигом легли, поезд с шумом нырнул под виадук и снова вылетел в простор полей, покрытых вечерней синей мглой. Пойдя в гору, он заметно сбавил скорость, ветер сразу стих, и только слышно было астматическое пыхтение паровоза.
— Эх-хе-хе! — зевнул солдат и потянулся. — Приснился мне намедни двуглавый орел. К добру ли? Сон-то под среду.
— Покойник приснился — к перемене погоды. Примета верная, — сказал Филимон смешливо. — Будет вёдро, будет дождь.
— Будет, да когда — после четверга, — проговорил бородатый Чернодворов. — Устал народ воевать, впал в разор и нищету. Вертаюсь с побывки. Наказали мне земляки: «Обсмотри все, Митрофаныч, как народ живет и чего слышно про землицу и замирение». А что я им скажу? Полная деревня вдов, сирот и байстрюков. Исходит бабья сила, как земля в засуху. И ничего не слыхать про землицу и замирение. Кругом слабода. А кому она — слабода? Мужику, что ль, безземельному, чтоб ему вольготней по миру побираться, ай солдату гнить в братской могиле?..
— Солдату завсегда свобода полная. Когда хошь, березовый крест заработает, — сказал дозорный.
— На то и солдат, казенный человек. Что прикажут, то и делай, хоть в отца родного пали, — сказал другой солдат.
— Э нет, шалишь! Время это прошло — чтоб во фрунт со всей выкладкой, баста! — заметил третий.
— А тебе какая, земляк, свобода нужна? — спросил тот самый дядя, который назвал Филимона монументом. — Прямиком в царствие небесное? Свободу — ее заслужить надо и удержать. Ежели немца не побьем, займет он Петроград — и прощай свобода.
— Грозишься! — сказал бородатый Чернодворов мрачно. — Чихал я на твою слабоду. Опять, значит, семеро навали, а один тащи. Нет, ты дай мужику землю, солдату мир дай, вот это будет слабода.
Дядя в легкой поддевке не осмелился возражать.
— Слыхал я, братцы, большаки наскрозь шпионы, а ихний главный Ленин еще и с пломбой, — сказал какой то солдат.
— Пес их знает, — отозвался Чернодворов.
— Будя-блудя, — сказал Филимон решительно. — Враки. Херенский назначил генерала Корнилова усмирять большаков. Ему и говорит Херенский: «Вам, говорит, ваше превосходительство, Лавр Егорыч, либо рыбку съесть, либо в лужу сесть». А генерал, скажу вам, братцы, таковский, только и знает, что в морду бить. Понаторел, сказывали, мужиков пороть. Ну, изнавозили его большаки с головы до пят. Вот он их по злобе шпионами объявил.
— А тебе откуда это известно? — подозрительно спросил дядя в легкой поддевке.
— Доподлинно, — загадочно отвечал-Филимон. — Их благородие тоже знают.
Люди с изумлением посмотрели на «их благородие», никак не похожего на офицера в своей неуклюжей, бесформенной солдатской одежде. Да и с чего вдруг офицер полезет на крышу?
Родион был поглощен своими думами об Анне: где она, его печальная красавица, которой отныне он не может передать ни привета, ни поклона. И вдруг услышал, как большевиков обозвали шпионами. Это Лушин-Коростель шпион! У Родиона было такое чувство, словно его ударили по лицу. Он затрепетал от гнева и возмущения и от ненависти к тем, кто и его, Родиона, как и Лушина, объявил шпионом, и это привело бывшего подпоручика на крышу теплушки.
С волнением и болью стал он рассказывать людям про Лушина-Коростеля, который смолоду мыкался по царским тюрьмам и каторгам, чудом спасся от петли, а выйдя из тюрьмы, сказал: «Все мы пострадали от царизма, но пуще всего народ»; потом восстал против войны и вступился за солдат, а фабрикант Пососухин-многорукий призвал его за это к ответу, и если бы Коростель вовремя не скрылся, быть бы ему убитым по приказу того же Пососухина при попытке якобы к бегству.
Его рассказ тронул людей за живое. Но дядя в легкой поддевке осторожно заметил:
— Не все большевики — коростели. Есть среди них и другие птицы.
На что получил в ответ: