Жиль - Пьер Дрие ла Рошель
Здесь он столкнулся с определенными трудностями. "Я все ей скажу. Но что именно? Я скажу ей, что я ее не люблю. Но... ведь я не люблю и никого другого". Перед ним моментально предстал план отступления. "Я не могу ей сказать, что я ее не люблю; самое большее, на что я могу решиться, это говорить о пустоте в моем сердце. Мне кажется, что никогда никого не смогу полюбить, и то нежное уважение, которое я к ней питаю, это быть может все, что я вообще могу дать женщине, женщине невинной и чистой. Желание, которое я испытываю к другим? Это все равно, что говорить, будто я влюблен в бутылку виски или в статуи посреди скверов. Во всяком случае, нужно, чтобы она это знала, знала, какого рода склонность я испытываю к проституткам. Я не могу скрыть от нее это мое столь странное свойство, которое покажется ей непостижимым, непростительным и ужасным. Так что она вполне сможет отделаться от меня".
Он запнулся, перевел дыхание, постарался избежать новой крайности. "Говорить ей, что я грязен, что мне нравится сидеть по самое горло во всей этой требухе, — это обидит ее". Ему стало жутко при мысли о той обиде, которую он собирается ей нанести; ему приоткрылась та страшная сила, которой он обладал: заставить ее страдать было целиком в его власти.
Он начал туманным аккордом:
— Я странное существо.
Острая проницательность, горевшая во встревоженном взоре Мириам, тотчас же притупилась: он сделал шаг ей навстречу; она усмотрела в этом пусть весьма крохотное, но все же свидетельство его симпатии к ней; большего ей не требовалось.
— Во мне сидит дикая, всепожирающая страсть — меня так и подмывает все бросить, от всего отказаться. Должно быть, именно этим мне война и мила. Никогда я не был так счастлив, — и в то же время так ужасно несчастлив, — как в те фронтовые зимы, когда все мое имущество составлял томик Паскаля ценой пятьдесят сантимов, нож, часы да пара носовых платков и когда я не получал ниоткуда писем.
Напугав самого себя, он бросил на нее затуманенный взгляд. Надежда и об руку с ней сострадание возвращались к Мириам полноводными весенними ручьями. Ее поддерживала мысль, что война, может быть, вскоре кончится; она уже считала дни, остававшиеся до ее окончания. О женитьбе она больше не говорила. Она считала, что они завели речь о женитьбе слишком рано и что это вызвало у Жиля испуг, вполне понятный у молодого человека двадцати трех лет; но сама она постоянно думала об этом. Тут она была женщиной; несмотря на тяжелые мгновения уныния, она вновь и вновь возвращалась к прежним планам. Вот и сейчас она использовала удачу с креслом, чтобы вернуться к разговору, который их когда-то очаровал: они стали вдвоем сочинять для себя будущий интерьер. Жиль начисто забыл про свои ухищрения, его словно подменили, и он теперь думал лишь о том, что надо скорей посетить декоратора, который поставил ей это кресло; он говорил о своем пристрастии к синему цвету. Она слушала его и видела, что между ними возникают опять какие-то связи. Она начинала догадываться, что эти узы не были теми, какие ей мнились в первые дни. То были не узы страсти, а скорее узы рождающейся привычки. Но она и этому была рада, она чувствовала силу своего терпения. Чтобы Жиль был всегда тут, с нею рядом ― вот что представлялось ей самодостаточной целью.
— Я не понимаю, как два существа могут жить в одной комнате, ― ввернула она посреди одного из рассуждений Жиля.
Ни он, ни она не почувствовали, каким грозным пророчеством повеяло от этих слов. Жиль восхищенно поддакнул ей.
Если б он все же решил отправиться снова на фронт, она могла бы его попросить сначала на ней жениться. "Если вы не женитесь на мне, люди сочтут, что я боюсь иметь мужа, убитого на войне". Она не допускала мысли, что и у Жиля могут быть сомнения такого же рода, только с обратным знаком.
Ей нужно было получить согласие отца. Она не хотела выходить замуж вопреки его воле; ей было необходимо, чтобы отец выказал Жилю дружеское расположение, и она неутомимо зондировала почву, делая это куда с большей осмотрительностью и сноровкой, чем можно было предположить, зная ее характер. После первых вспышек гневной неприязни, которую отец Мириам питал к Жилю лишь потому, что тот остался в живых, мсье Фальканбер время от времени видел мельком Жиля, и у него складывалось о нем все более неблагоприятное впечатление.
— Это человек несерьезный, — повторил он однажды более суровым, чем обычно, тоном.
Он хотел сказать: "Мужчина не должен жениться на девушке, у которой есть деньги. Во всяком случае, прежде, чем он не научится их зарабатывать". Но он слишком мало любил свою дочь и слишком устал от прожитой жизни, чтобы надеяться открыть ей глаза.
— Начнем с того, что мужчина не женится во время войны. Правда, он...
— Что? Ты находишь, что Жиль недостаточно покалечен?
Мсье Фальканбер посмотрел на дочь и ощутил угрызения совести: она защищала свое благо, свое достояние, как ему следовало тогда, когда было еще время, защитить свое. По крайне мере один из его сыновей был не настолько здоров, чтобы идти воевать, и он, отец, должен был добиться для него увольнения из армии. Когда минуту спустя он снова заговорил, его голос звучал почти спокойно:
— Почему он тебе не говорит о своей семье?
— Меня интересует только он сам.
— Когда беседуешь с кем-нибудь о своей семье, это еще один способ рассказать собеседнику о себе самом. Странно, что это его не волнует.
Мириам ничего не ответила. Она предвидела этот упрек и из духа противоречия упорно не позволяла себе о чем-либо расспрашивать Жиля. Она не хотела, чтобы он повторял ей то немногое, что она уже знала. Однажды он сказал ей как бы невзначай:
— Своих родителей я могу представлять себе какими угодно.
И в другой раз:
— Мое счастье, что у меня нет семьи, что ничего не знаю о ней. Это дает мне поразительную чистоту. Нет, я, конечно, расхвастался, поскольку опекун занимается мною больше, чем это делал бы любой отец.
Он упоминал время от времени своего опекуна, и Мириам восхищалась этим человеком. Речь шла о старом холостяке, который полгода жил в Латинском квартале, а полгода в Нормандии, в рыбачьем домишке, в




