Дело Тулаева - Виктор Серж
Кондратьев увидел группу детей и радостно бросил:
– Привет! Что, не замёрзли?
Не пьян, приветлив, говорит уверенным тоном: опасный человек. Ерёмка медленно вылез из котла и подошёл, чуть прихрамывая (это был его трюк, чтобы казаться потщедушнее; точно из проволоки сделанный, бескостный, вроде сломанного паяца с металлическими членами – таким он представлялся на первый взгляд). Между ними был только канат и красный фонарь, и они в полном молчании почти вплотную разглядывали друг друга. «Вот наши дети, наши беспризорные дети, Иосиф, позволь представить тебе наших детей, – думал Кондратьев, и на его чёрных губах появилась чёрная улыбка. – В их завшивевших лохмотьях спрятан нож – ничего другого мы не сумели им дать. Я знаю, что это не наша вина. И ты тоже, несмотря на свои спецвойска, на револьверы, на все наши богатства, которые оказались у тебя в руках, – ты тоже ничего не сумел им дать...»
Ерёмка внимательно разглядывал его сверху донизу; у него были глаза опасной девчонки.
– Уходи-ка, дядя, чего ты здесь не видал? У нас совещание районных ребят, понимаешь? Мы заняты, проваливай лучше.
– Ладно, – ответил Кондратьев. – Я пошёл. Привет конференции.
– Чудак какой-то, – объяснил Ерёмка товарищам, кружком сплотившимся в котле, – не страшный. Ну, валяй дальше, Тимошка...
Кондратьев шёл к вышкам трёх вокзалов – Ленинградского, Ярославского и Казанского – вокзала Революции, вокзала города, где мы разом потеряли восемнадцать расстрелянных, триста пятьдесят побеждённых, и Казанского, где с Троцким и Раскольниковым мы брандером подожгли белогвардейский флот... Удивительно, мы были и остались победителями, и в то же время мы побеждены и всеми покинуты (при упоминании о Ярославле думаешь только о секретной тюрьме), мы похожи на этих малолетних хулиганов, которые, верно, совещаются теперь о каком-нибудь преступлении или о правильной организации нищенства и воровства, но они живут в борьбе, и правильно, что они просят милостыню, грабят, убивают, совещаются – это их борьба... Кондратьев с жаром говорил сам с собой и при этом жестикулировал, точно находился на эстраде.
Когда он вернулся домой, где-то на дальних дворах уже пели петухи, – может быть, на тех провинциального вида улицах, где стояли деревянные и кирпичные домишки, где в скромных садиках росли деревья, а по углам валялись кучи отбросов, где в каждой комнате уютно спали люди: в ногах родительской постели спали дети под пестрыми лоскутными одеялами; в углу под потолком висели иконы; к пожелтевшим обоям кнопками были прикреплены ученические рисунки; на подоконниках стояла скудная еда. Кондратьев позавидовал этим мирно спавшим людям...
Его комната была прохладна, чиста и пуста: пепельница, почтовая бумага, календарь, телефон, книги из Планового института – и всё это казалось ненужным. Со смешанным чувством грусти и страха он посмотрел на свою постель. Лечь опять на эту простыню, бороться с лишними, бессильными мыслями и знать, что придёт чёрный час, когда всё станет ясно и пусто, когда жизнь утратит всякий смысл, – и если она сводится к безысходной тоске, к сознанию бессмысленности всего существующего – как убежать от самого себя?
На секунду взгляд Кондратьева задержался на браунинге, лежавшем на ночном столике, и он ощутил что-то вроде облегчения... Почему иногда, без всякой видимой причины, мы вдруг обнаруживаем в себе внутреннюю твёрдость?
Заря занималась над Москвой, набережная была ещё пуста, между зубцами дозорной Кремлёвской стены мелькал штык часового, бледно-золотой мазок коснулся золочёного купола колокольни Ивана Великого, блеснул едва заметный, но уже торжествующий свет, небо заалело, розовеющее утро сливалось в одно с синеющей уходящей ночью, с её последними догорающими звёздами. «Эти звёзды – самые яркие, и они потухнут, потому что ослеплены светом...» Небесный и земной пейзажи дышали удивительной свежестью, впечатление безграничного могущества исходило от камней, тротуаров, стен, строительных участков, даже от телег, которые появились откуда-то и медленно подвигались вперёд вдоль розово-голубой воды. Скоро миллионы стойких, терпеливых, неутомимых людей, стряхнув с себя сон, пойдут миллионами дорог, – и все они ведут в будущее. «Ну что ж, товарищи, – сказал этим людям Кондратьев, – моё решение принято. Я буду бороться. Революции нужно ясное сознание». Тут отчаяние чуть было не овладело им: человеческое сознание – его собственное, бессильное, парализованное, – на что оно нужно? Но ясный день прояснил его мысли: «Пусть я одинок, пусть я – последний, я могу ещё отдать свою жизнь, и я отдаю её, говоря НЕТ. Слишком много людей умерло во лжи и безумии, надо спасти дух нашей партии, то, что от неё осталось... НЕТ. Есть на земле неизвестные молодые люди, надо попробовать спасти их зарождающееся сознание. Когда думаешь отчётливо, всё становится ясным, как утреннее небо». Он разделся перед окном, несмотря на предрассветную свежесть, чтобы видеть, как зарождается день. «Я не смогу заснуть...» Это было его последней сознательной мыслью: он уже засыпал.
Во сне он увидел огромные звёзды из чистого огня, одни были медного, другие – прозрачно-голубого или красноватого оттенка. Они таинственно двигались, вернее, покачивались, и из слабо светящейся тьмы выделилась бриллиантовая спираль, стала расти – смотри, смотри на вечные миры – кому он это говорил? Он ощущал чьё-то присутствие рядом с собой,-- но чьё? Туман заволок всё небо, перелился на землю, превратился в огромный сияющий подсолнечник... и в каком-то дворике, за закрытым окном, рука Тамары Леонтьевны сделала ему знак, и вдруг появилась широкая лестница, они поднялись на неё бегом; в противоположном направлении струился янтарный поток, и в нём прыгали большие рыбы – как сёмга, когда она плывёт против течения...
Когда Кондратьев брился в полдень, ему вспомнились отрывки этого сна, и они подействовали на него успокоительно. Женщины, наверно, сказали бы... А что сказали бы психоаналитики? Но мне на них наплевать.
Повестка парткома его ничуть не обеспокоила – и в самом деле, это были пустяки, сообщение о незначительной командировке: он должен был председательствовать на празднике в Серпухове: рабочие завода имени Ильича вручали знамя местному танковому батальону.
– В этом танковом батальоне замечательные парни, Иван Николаевич, – сказал ему секретарь Комитета, – но у них там были какие-то истории, попытка самоубийства, политрук ни к чёрту не годится – надо сказать им хорошую речь... Упомяните о Вожде, скажите, что вы его видели.
Во избежание недоразумений ему передали конспект тезисов.
– Насчёт речи можете на меня положиться, – сказал Кондратьев, – а этому неудачливому самоубийце я скажу пару тёплых слов.
Он думал об этом неизвестном молодом человеке и с нежностью, и с гневом. Кончать с собой в двадцать пять лет, когда ты можешь служить стране, – ты что, парень, рехнулся? Он пошёл в буфет и купил пачку самых дорогих сигарет – роскошь, которую




