Дело Тулаева - Виктор Серж
Но что это со мной, почему у меня такие странные мысли? Ведь я всегда жил сознательно, был твёрд... Что я, в истерику впадаю? Он знал, что не впадает в истерику, но чувство тревоги, которое зарождалось в нём в этой комнате, проходило, только когда он стоял у окна. Суровый облик остроконечных каменных башен, бесконечное небо, огромный город действовали на него успокаивающе. Ничто никогда не кончится – что за важность, если приходит конец человеку?
Он выходил на улицу, садился в трамвай, ехал до конечной остановки в пригород, куда никогда не заглядывали люди его положения, бродил по бедным улицам, окаймлённым пустырями и деревянными домишками с голубыми и зелёными ставнями. На перекрёстках были водокачки. Он замедлил шаг перед окнами, за которыми, казалось ему, жилось очень уютно, – потому что там висели чистенькие занавески, а на подоконниках, между цветочными горшками, стояли выставленные на холодок кастрюли. Если бы он посмел, то остановился бы перед окнами, чтобы посмотреть, как живут эти люди: странно – они живут просто, не зная пустоты, не подозревая даже, что рядом с ними, но в ином мире существует пустота. Да встряхнись, ведь ты этак заболеешь!
Он заставлял себя заходить в Топливный трест, – считалось, что он там контролирует выполнение особых планов Главного управления тыла. На самом деле его работу делали другие – но почему эти другие смотрели на него так странно, – правда, с привычным уважением, но как будто со страхом?
Его секретарша Тамара Леонтьевна неслышно входила в его застеклённый кабинет, не разжимала слишком накрашенных губ, глядела на него боязливо – и почему, отвечая ему, она понижала голос, почему никогда больше не улыбалась? Ему пришло в голову, что, может быть, он сам в этом виноват, что выражение его лица, его холодность, его страх (потому что это был именно страх) сразу всем бросаются в глаза. Может быть, я заражаю их своим смятением?
Он пошёл в умывальную комнату посмотреть на себя в зеркало и долго стоял неподвижно перед своим отражением, опустошённый, ни о чём не думал. В сущности, нелепо, что мы так заняты собой. Неужели этот утомлённый человек с жёлтым лицом, с желтовато-серыми губами – это я? Я – этот чужой облик, облечённый плотью призрак? Только глаза напоминали о других, исчезнувших Кондратьевых, – но он о них не жалел. Прожить долгую жизнь и так кончить – до чего это нелепо! Изменюсь ли я, когда буду мёртв? Вероятно, они не дают себе труда закрывать глаза расстрелянным. Этот взгляд останется у меня навсегда, то есть на короткий срок, пока я не истлею или пока меня не сожгут. Он пожал плечами, вымыл руки, старательно и слишком долго их намыливая, пригладил волосы, закурил папиросу, забылся. Что я тут, собственно, делаю? Он вернулся в свой кабинет.
Тамара Леонтьевна ждала его, делая вид, – что просматривает утреннюю почту.
– Подпишите, пожалуйста.
Почему она не называла его больше «товарищ» или ещё проще: Иван Николаевич? Она избегала его взгляда и, казалось ему, прятала от него под бумаги свои руки, простые тонкие руки с ненакрашенными ногтями. Не так ли избегают взгляда умирающего?
– Да не прячьте вы рук, Тамара Леонтьевна, – сказал он с досадой и тут же извинился, нахмурив брови: – То есть я хочу сказать, мне всё равно, прячьте их, если хотите, – извините меня. Но это письмо нельзя послать в таком виде. Малашевские шахты, я ведь совсем не то вам продиктовал.
И, не дослушав объяснений секретарши, он с облегчением сказал:
– Ну да, совершенно верно, так и напишите, переделайте письмо.
Удивление, отразившееся в карих, таких близких глазах – в них был вопрос или испуг, – слегка смутило его, и он подписал письмо с непринужденным видом:
– В общем вы правы, сойдет и так... Завтра я не приду...
– Хорошо, Иван Николаевич, – сказала секретарша естественным приятным голосом.
– Хорошо, Тамара Леонтьевна, – весело передразнил он и отпустил её дружеским кивком, по крайней мере, так ему показалось – на самом же деле лицо его выражало глубокую грусть. Оставшись один, он закурил и долго, внимательно глядел на догоравшую в его пальцах папиросу. Старшие директора его избегали, а он избегал начальников отделов, вечно занятых какими-нибудь пустяками. Председатель треста вышел из своего кабинета в ту самую минуту, когда Кондратьев вызвал лифт, так что им пришлось спуститься вместе в этой коробке из стекла и красного дерева, в зеркалах которой многократно отражались их тяжёлые фигуры. Они поговорили почти как обычно, но председатель не предложил ему места в своей машине, сам поспешно в неё сел и попрощался с ним быстрым рукопожатием, от которого осталось такое неприятное впечатление, что Кондратьев потом долго потирал руки. Как этому толстяку с поросячьей шеей удалось что-то угадать? А самому Кондратьеву? На этот вопрос не было разумного ответа, – но он знал, и другие, все, кого он встречал, тоже знали.
На конференции Сельскохозяйственного института докладчик, молодой, очень способный парень и большой карьерист, которого прочили в помощники директора треста забайкальской лесопромышленности, тихонько ускользнул через заднюю дверь, очевидно, чтобы увильнуть от разговора с Кондратьевым, который ему покровительствовал.
Кондратьев занял место в углу залы, и никто не сел рядом с ним; чтобы не видеть быстрых, смущённых кивков своих коллег, он задержался у выхода со студентками: только эти девочки, по-видимому, ничего ещё не знали: они смотрели на него приветливо, как всегда, для них он всё ещё был важным лицом, старым партийцем; они даже восхищались им, потому что, по слухам, он лично знал Вождя, был командирован в Испанию, принадлежал к особой расе – бывших каторжников, героев гражданской войны; на нём был помятый костюм, небрежно повязанный галстук, у него усталые, но добрые глаза (и вообще, по правде говоря, он очень недурен собою) , – но почему эта девчонка из Политехнического, которую мы недавно видели с ним в Большом, от него ушла?
Две девочки обсуждали этот вопрос, пока он медленно удалялся своей тяжёлой походкой, опустив квадратные плечи.
– У него, верно, плохой характер, – сказала одна из них, – ты заметила, какие у него морщины на лбу и как он хмурится? Бог знает, что у него в голове...
У него в голове было только одно: «Откуда они знают, откуда я сам знаю, – и что я, собственно, знаю? Может быть, они просто видят отражение нервного страха на моем лице?»
Автобус, переполненный людьми, которых он не замечал, увез его в Сокольники,




