Современные венгерские повести - Енё Йожи Тершанский

— Устанавливал мины.
— Против кого? А?
— Ну… чего ж тут спрашивать? Против кого же еще?
— Договаривай, а не то размозжу башку, сучье отродье!
Деше делает знаки: мол, ни к чему все это, — но Галлаи не унимается.
— Говори!
— Против русских…
— Вот то-то же! А зачем? Проглотил бы одну-две мины! Или бросил бы в господ офицеров!
— Как же я мог. Ты же сам знаешь, что…
— Я-то знаю! Потому и держу язык за зубами, не болтаю зря! Мне приказывали, я делал. А ты? Что ты делал до того, как попал в штрафную роту? Ну-ка, отвечай!
— Сидел в тюрьме.
— А до того?
— Работал на Чепеле.
— У кого?
— У Манфреда Вайса.
— Что же ты там делал?
— Все, что надо. В последнее время гильзы для снарядов.
— Ага! Зачем же ты их делал?
— Так ведь это военный завод. Там не поволынишь, все делается строго по приказу.
— Почему же ты не отказался? Не знал, по ком стреляет наша артиллерия?
— Знал. И все время говорил об этом, потому меня и выгнали…
— Меня меньше всего интересует, что ты там молол! Точно так же, как и тебя не интересовало, о чем мы болтали между собой на фронте, о чем думали… Дела — вот что главное! И я скажу, почему ты повиновался: дрожал за свою ничтожную шкуру, не хотел подыхать… Отвечай! Ты хотел сдохнуть?
— Нет, конечно, но я…
— С меня достаточно. Оправдания можешь оставить при себе…
— Это не оправдания! Меня в любую минуту могли казнить, у нас в роте расстреливали на глазах у всех… Я по своей воле пошел на то, за что меня бросили в тюрьму. Мне никто не приказывал бороться за свои принципы, как приказывали вам идти на фронт! Я всегда действовал по собственным убеждениям, а это другое дело…
— А мы? Что ж, по-твоему, черт возьми, нам просто надоело, и все? Мы спасаемся от военного трибунала и давно могли бы отдать богу душу, ведь мы стреляли в немцев, и притом из боевых винтовок, а не языком…
— Хватит! — резко обрывает Деше. — Давайте обедать.
Фешюш-Яро оторопело смотрит на военных.
— Вы? Но я же не знал… Если б знал, то…
Деше обрывает его:
— Нечего об этом болтать. Так уж заведено — о неудачах лучше всего поскорее забыть.
— Вот оно что… Значит, вы стреляли? Как же это произошло?
— Господин старший лейтенант приказал открыть огонь, — рассказывает Галлаи, — а мы и рады стараться. Такая баталия началась, что и чертям было жарко, все вокруг гремело. Видел бы ты, как поджали хвост немцы, но вся эта перестрелка продолжалась минут десять, а потом начались допросы и следствие, одно за другим. Ты тоже мог бы пострелять, черт бы тебя побрал, выводишь тут людей из терпения… Ведь господин старший лейтенант предлагал тебе свой пистолет. Он правильно говорит: раз ты такой горячий, пошел бы и продырявил жандармские черепа.
— Я оробел.
— Зачем же тогда болтать?
— Ну как ты не понимаешь? Хоть и боязно, но все-таки надо что-то делать… Я не только вас мучаю, но и сам терзаюсь, как только подумаю об этой постылой жизни… И поделом! Ведь могло быть иначе? Могло. И мы могли быть другими! Теперь же любая собака нас кусает, ведь кем только мы не были: и предателями и бандитами, и преступниками — кем хочешь, только не настоящими людьми. Все нас истребляли, кому не лень. И сколько уже перебили, как мало нас осталось! А нам все не верят; мы выворачиваем душу наизнанку, но верят кому угодно, только не нам… И вот теперь приходится презирать самих себя за свою беспомощность.
Он сидит ссутулившись. Таким же поникшим он был и в тот день, когда его исключали из гимназии.
— О чем говорилось в той листовке? — спрашиваю я у него. В эту минуту мне так отчетливо вспоминается, как мы стояли во дворе гимназии, что я забываю обо всем другом.
— В какой?
— Помнишь директора Мадараша, он тебя разделал тогда под орех. Во дворе гимназии! Как раз цвела сирень, было сплошное море белой сирени.
— Не знаю.
— Чего не знаешь?
— О чем говорилось в той листовке.
— Но ведь тебя схватили, когда ты ее нес!
— Да, но не читал. В ту пору я еще ничего подобного не читал.
— Стало быть, ты пострадал за своего отца?
— Да. Но это было так давно… Вот уже три года, как отца в живых нет, умирал он с горечью в душе, — ведь тогда казалось, что германская военная машина подомнет под себя весь мир…
— Слушайте, остынет лечо, — перебивает Галлаи, — на кой черт я тогда готовил, если вы тратите драгоценное время на болтовню.
Деше садится к столу.
— Думается мне, — тихо произносит он, — на многое придется взглянуть совершенно иначе. На войну и на все, что ей предшествовало… пожалуй, на всю венгерскую историю, от начала до конца. Без легенд и оправданий. Конечно, это касается не только меня, но и тебя, Фешюш-Яро, и, если хочешь, всех нас.
— Ты полагаешь, что все мы одинаковы…
— Нет. Но ты такой же обреченный здесь, как и я… А почему? И не нужно упрощать ответ на это «почему». Нельзя… Без строгой объективности появится слишком много героев и слишком мало негодяев, или наоборот. Но еще важнее установить степень ответственности тех, кому суждено остаться в живых… Тут нужен строгий индивидуальный подход — и честный, иначе опять начнется хаос и все перепутается.
— Да, конечно, но и до того, как это наступит… Почему бы нам не попытаться? У нас есть немного оружия, если мы убьем хотя бы одного врага, одного-единственного…
— Нет, это будет не более чем красивый жест, который не повлияет на исход войны…
— Но это уже кое-что! Наш конкретный вклад…
— Который поможет нам, извини за откровенность, выслужиться перед победителем.
— Что ты хочешь этим сказать? Неужели ты считаешь, — нет, это просто уму непостижимо! — что русские — всего-навсего великая держава, которая разгромит другую великую державу?
Этот Фешюш-Яро по-своему такой же фантазер, как и Деше. Мне кажется, он слишком надеется на русских и в своем ненасытном романтическом воображении рисует их с каким-то красным ореолом вокруг головы. Впрочем, это его дело, меня оно не касается. Но он прав в одном: раз мы ориентируемся на победителей, нам нечего делать в стане побежденных. Беда в том, что Деше не в состоянии вырваться из запутанного