Современные венгерские повести - Енё Йожи Тершанский

«Я пригласил вас, в связи с прескверной историей, — сказал господин директор Мадараш на экстренно созванном собрании, когда Фешюш-Яро вышибали из гимназии. — Такой прескверной, что даже язык не поворачивается сказать. Не хочется распространять заразу. Скажу только, что этот мерзкий щенок, Ференц Фешюш-Яро, опозорил доброе имя нашей школы. Будучи ее учеником, он занимался антинациональной, подрывной, безбожной деятельностью, за что навсегда лишается права обучаться не только в нашей гимназии, но и в любой средней школе страны». Фешюш-Яро горько плакал перед всеми классами, выстроенными во дворе. Цвела сирень. Зеленые кусты, казалось, были сплошь усыпаны ослепительно-белым, искристым снегом, с веток свисали тяжелые, пышные гроздья. А мальчику, выслушавшему беспощадный приговор, надо было сразу же уходить прочь, тогда как мы оставались, гордые сознанием своей невиновности и преданности богу и родине. Худенький Фешюш-Яро, едва передвигая ноги, придавленный позором, понуро брел к выходу, волоча по земле свой ранец. Мы учились в разных классах: я, Деше и Бартал в «а», а Фешюш-Яро — в «б», да и то всего около двух лет. Вышибли — значит, вышибли, И все же мы узнали, что это за скверная история, да и не мудрено: разве можно что-нибудь скрыть в таком маленьком городке. Отец Фешюш-Яро, работавший, между прочим, механиком на кирпичном заводе, занимался коммунистической агитацией. Видимо, догадавшись, что за ним следят, он поручил сыну переправить листовки в надежное место, однако Фери не успел выполнить поручение и попался. Узнав о случившемся, мы на первых порах жалели Фешюш-Яро и даже немного завидовали ему. Настоящий заговорщик, черт возьми, делал что-то запрещенное, таинственное, хоть и косвенно, но все же принимал в чем-то участие, не нам чета. Мы демонстративно здоровались с ним на улице за руку: пусть видят все. Но и это со временем прошло. Он устроился учеником в ремонтно-механическую мастерскую Шоллера, ходил в грязной, засаленной одежде, общался с нами не очень-то охотно, да и мы охладели к нему, — такая дружба компрометировала нас. Постепенно мы все перестали здороваться с ним, пожимать ему руку. Может, это непорядочно — равнодушно и даже вызывающе проходить мимо человека, с которым ты еще недавно дружил, делая вид, будто впервые видишь его, но, к сожалению, так устроен мир. Возможно, и он размышляет сейчас над этим. Ну и пусть. Жизнь шла своим чередом. Любые симпатии разрушает житейская мудрость, которая сильнее иного закона, — с сильным не борись, с богатым не судись. Ни одно общество не приспосабливается к серой бессильной толпе ни своими устремлениями, ни моралью, ни вкусами. (Разве что в тех случаях, когда испытывает в ней особую нужду.) А это, между прочим, очень смахивает на то, что говорил барон. По сути дела, это другая сторона той же медали. Господствующий класс способен на все, пока держится в седле. Следовательно, он способен лучше, чем кто бы то ни было — более того, практически только он и способен, — разбираться во всем, начиная с национальной истории вплоть до программы варьете «Орфей». Хорошо бы поговорить на эту тему с Деше, но он чем-то недоволен, сердито сбрасывает с себя шинель.
— Холодно, — зябко поеживаясь, говорит он. — Не мешало бы протопить.
Бартал тут как тут. Он рад, что все-таки удалось навязать нам бородатого «Ангела-спасителя».
— Дрова вон там, в закутке. Не жалейте. Если кончатся, есть еще три-четыре кубометра во дворе, хорошие, сухие дубовые дрова, надолго хватит, бог даст, к тому времени все уладится… Ну, я пошел, а то мать небось спать не ложится, ждет, присев на край кровати. Такая уж у нее привычка, когда меня допоздна нет дома.
Шорки направляется к печке, намереваясь развести огонь. Деше говорит ему вслед:
— Это мой последний приказ. Утром я уже не буду вашим начальником.
Старшина резко оборачивается. В его глубоко запавших глазах вспыхивает огонек.
— Господин старший лейтенант, не изволите…
— Я охотно отдал бы это последнее приказание перед всей ротой. Хорошая была рота, прямо-таки замечательная…
Фешюш-Яро достает иголку, нитки и принимается штопать прорехи на своей шинели. Он то и дело проводит ладонью по заросшему лицу. Вижу по глазам, что ему хотелось бы побриться, самому, наверно, стыдно, что так опустился, но попросить бритву у него не хватает смелости, а мы не предлагаем.
В печке потрескивают дрова. Четверо военных сидят вокруг нее, образуя как бы свой обособленный мир, и, вспоминая роту, оплакивают ее без слез. Удрученные и подавленные, они кажутся сейчас более сплоченными, чем в то время, когда их объединяла в одно целое дисциплина. Геза потряхивает головой, словно желая прогнать прочь свои думы, но его устремленные в одну точку глаза говорят о том, что мысли неотступно преследуют его.
Утром мы просыпаемся от грохота канонады. Где-то на юге, в районе Мандорской переправы, идет артиллерийская дуэль. Мы прислушиваемся к ней, стоя на гребне позади винокурни.
— Идут на прорыв, — ворчит Галлаи, — вот черти, поумнели, не прямо прут, а с юга пытаются обойти будайский фронт.
Фешюш-Яро тоже решается выйти во двор. Все-таки кто-то сжалился над ним, Шорки или Тарба, — дал бритву, и он соскреб щетину. Странный у него, у бритого, вид, словно разделся донага.
— Сейчас барон, наверно, собирается в путь, — произносит Геза.
Мы пробираемся вдоль виноградника к кучам хвороста, оттуда видна усадьба барона среди деревьев парка. Дождь перестал, порывистый холодный ветер рябит воду в скопившихся лужах. У парадного подъезда замка стоит дорожная карета с кожаным верхом, поодаль от нее три подводы. Возле конюшни седлают крепкого длинноногого жеребца серой масти — верхового коня самого барона. В ворсистой охотничьей куртке, в сапогах с мягкими голенищами Галди неторопливо расхаживает меж подстриженными кустами туи. Зато старший конюх Бадалик суетится, с криком бегает по двору, размахивает толстой палкой.
— Дорнич, подлец ты этакий, куда ты запропастился!
Видно, третий кучер заснул. Знаю я этого Дорнича, угрюмого, ворчливого серба из Битты. Однажды он вез меня из замка, лил проливной дождь, и он всю дорогу ругался, что лошади вымокнут ни за что ни про что.
— Дорнич, лодырь окаянный, кишки выпущу!
Нагружают как раз его подводу; два дюжих батрака силятся поднять огромный коричневый сундук. Они ухают, стонут, клянут бога и черта, но никак не могут взвалить поклажу на подводу. Ясно, что батраки из кожи вон лезут, чтобы расколошматить содержимое сундука.
— Месть плебеев, — смеется Галлаи, — тешатся ребята.
Шорки плюется, глядя на этот бесплатный цирк, — он бы, дескать, показал им, как надо работать. И я верю, что ему не составило бы труда призвать к порядку всю эту шатию.
— Скромная месть, — негромко