Современные венгерские повести - Енё Йожи Тершанский

— Ты мне зубы не заговаривай!
Фешюш-Яро окидывает каждого из нас пристальным взглядом, плотнее кутается в свою рваную шинелишку.
— Не утруждайте себя, дядюшка Бартал. Уж если вам его уломать не под силу, то мне и подавно, — произносит он и направляется к выходу.
— Останешься здесь! — тянет его назад Бартал.
Он с такой силой усаживает Фешюш-Яро, что стул скрипит под ним. Лютым становится старик, если разозлится; батраки дрожат перед ним, как осиновые листья. Вот и сейчас, судя по всему, не миновать бури. Вся винокурня гремит от его зычного голоса:
— Ты что, ничего не понял, господин доктор? Или тебе не известно, кто стоит в Старом Городе?
— Не кричи!
— Буду кричать! Я не прячусь!
— Ах вот оно что, тогда я…
— Прикуси язык! Я на задних лапках хожу перед тобой, готов нарядить, как рождественскую елку, а ты… ты образованная скотина! Черт бы тебя побрал, да знаешь ли ты, кому я хочу помочь?.. Себе, что ли? Я уже свое прожил, если и подохну, не велика беда… но тут я лучше тебя разбираюсь, хоть ты и ученый, господин доктор. Думаешь, я просто так в девятнадцатом году прятал исправника на сеновале, а теперь вот скрываю этого несчастного? Времена меняются, и от меня это не зависит. Черт возьми! Но я обязан позаботится о себе, и о своей семье.
— Такой ценой я…
— Какой ценой?
— Ты не желаешь понять, что я поступаю так не только ради своей шкуры! У меня есть и свои принципы, вот именно! Плевать мне на всю эту нилашистскую банду! На большее я не способен, никогда в жизни не держал в руках оружия, но тем, что плюю на них, я протестую против их подлой, безумной авантюры… во имя разума, да, да, и человечности. Протестую тем, что прячусь! Но и с теми, кто придет сюда, я не могу быть заодно… Неужели ты не можешь понять, что сейчас такие торгашеские сделки унижают человеческое достоинство?
— Но, сынок, дорогой…
— Известно ли тебе, кто такие русские? Что они несут в себе и с собой? Знаешь ты это? Но ты уже готов заводить с ними кумовство, глупый старик!
— Они прогонят отсюда немцев, — произносит Фешюш-Яро. — А для нас, венгров, сейчас и этого достаточно.
— Достаточно, что они прогонят немцев? Ты, наверно, знаешь и то, что будет потом? Я тоже знаю, и немало… Почему ты думаешь, что красный террор лучше, чем зеленый? Или коричневый? Что ж, если они тебе дороги, беги к ним. Ты говоришь, что нам, венграм, этого достаточно?! Какая глупость вообще упоминать о венграх, когда рядом русские… Им же плевать, какой кто национальности… Пролетарии всех стран объединяйтесь — вот их лозунг. Да что тебе объяснять.
— Они больше патриоты, чем ты. Дерутся за свою землю, за то, что им принадлежит.
— Ну и прячься у них! Они же всего в каких-нибудь пятистах метрах от отцовского сеновала.
— Думаешь, если бы можно было, я был бы здесь? И, пожалуйста, не клевещи про террор — это ложь. Да и что ты можешь знать о них? То, что вычитал из грязных фашистских газет, что хочет вбить тебе в голову твой же враг?
— А ты? Видел ли ты Россию? Какой-нибудь клочок, не больше. Живого русского даже в глаза не видел, не то чтобы говорить с ним. Но тем не менее ты все знаешь, потому что тебя, Ференца Фешюш-Яро, ни в чем нельзя убедить, только нас, дураков, можно во всем убедить!
Шорки и Тарба стоят, выпучив глаза, в дверях. Бартал плачет. Ужасно. Лучше бы он кричал. По лицу его текут слезы и слюни, грузное тело содрогается, он даже икает от волнения. Точь-в-точь перепуганный, загнанный, старый зверь.
— Сынок, дорогой, ведь я только… ради тебя стараюсь, мне все равно, я уже… Но ты, мой сын, должен жить, жить, во что бы то ни стало жить! Я готов на все, лишь бы ты жил, Гезушка, сыночек мой, готов целовать руку хоть самому черту… как-нибудь обойдется, послушайся меня, самое страшное — смерть, если человек погибнет, его уже не воскресить… это все, конец.
— Дедка за репку, бабка за дедку, — тихо произносит Деше, не глядя на Фешюш-Яро, — такова реальная действительность. Все, кто прячется, должны держаться вместе…
Бартал тыльной стороной ладони проводит по влажному лицу. Он так благодарен Деше за эти несколько слов, что смотрит на него поистине с собачьей преданностью, хватает его за руку, судорожно пожимает ее.
— Убеди его хоть ты, Кальман… Нельзя быть таким щепетильным! Ни в коем случае нельзя. Это ужасное недомыслие…
— Сейчас нельзя, — подтверждает Деше, делая ударение на первом слове. — Но потом это утратит силу. После окончания войны каждый пойдет своей дорогой. А до тех пор и я, и Фешюш-Яро скрываемся от одних и тех же. Думаю, что выражусь точно, если скажу: нас свели вместе не наши убеждения, а необходимость. И пока она существует, у меня нет никаких возражений…
Бартал приободряется.
— В том-то и дело, дорогие мои детки! Пока необходимо… А почему необходимо, ей-богу, нечего тут докапываться, забудем все к лешему. Вы здесь все вместе, и, может статься, Геза, дорогой мой господин доктор… что этот горемыка когда-нибудь замолвит словечко за тебя, а в случае чего и отблагодарит…
— Хватит, отец! Я согласен с доводами Кальмана, но насчет всего прочего… — Он не договаривает, сердито машет рукой и обращается к Фешюш-Яро: — Оставайся.
— Вы еврей? — с отвращением взглянув на Фешюш-Яро, спрашивает Шорки. Лицо у него искажено так, будто его вот-вот выверяет наизнанку. Но он тут же спохватывается, вспомнив, что говорит в присутствии командира без его разрешения, щелкает голыми ногами в подштанниках и вскидывает голову в сторону Деше.
— А если бы и так?
— Меня не интересует, подонок, за кого вы собираетесь себя выдать. Я спрашиваю, что вы в действительности за птица.
— Нет, он не еврей, — говорю я старшине. — И вообще нелепо все это, пора кончать и отправляться спать. — Мы знаем его.
— Понимаю, господин лейтенант. Я только потому спросил, осмелюсь доложить, что у него на рукаве шинели след от повязки. Изволите видеть, в том месте рукав не такой грязный.
— Я был в штрафной роте, — объясняет Фешюш-Яро.
— Охотно верю. Туда тоже попадали замечательные парни. Но вы сами, господин лейтенант, взгляните на его морду, — осмелюсь доложить, очень уж он смахивает на раввина, у него и