Венгерский рассказ - Клара Бихари

— Оставь их, ешь, все это твое.
Ежели бы все, что они творили, не было так глупо и бессмысленно, я бы, наверно, заплакал. Но я был так поражен, что даже плакать не мог. Смотрел, как дедушка ест, как мясо пальцами отщипывает, и только тогда отвел глаза, когда увидел, что на меня отец уставился. И понял по его глазам, что не миновать мне взбучки, большой взбучки. В заполонившей дом тишине слышалось только сопенье и чавканье дедушки. Все съел, все до последней крошки.
Мать принялась убирать со стола, а дедушка даже не стал дожидаться, когда она кончит, а поднялся, взял свой зипун, овчину и топорик. Отец остановился позади него, и лицо у него было таким вытянутым, словно он перед попом стоит. Вдруг дедушка двинулся к дверям, как будто испугался, что их у него под носом закроют. Отворил их и было уже вышел, как вдруг, весь словно съежившись, повернулся. И жалостливо так глядя, как на отпевании, принялся поправлять усы. Только сейчас я заметил, что он плачет. Поглядел он на мать, потом на меня. Матушка ко мне подошла и стала одевать. Отец ничего ей на это не сказал, такого тоже сроду не бывало.
Вышли мы в темень. На дворе стояла бесконечная звездная ночь. И такой собачий холод, что, казалось, сам воздух затвердел от мороза. Отец стоял с непокрытой головой, а я рядом с ним в башмаках моего брата, совсем забыв, что зябну. Смотрел я на эти чудны́е дела, и к горлу комок стал подкатываться, как при беде бывает, когда дом горит или пороть собираются. Я глаз не отводил от дедушки, который как застыл на ступеньках крыльца. Одну руку он засунул в карман, другой крепко сжимал топорик, словно медведя остерегался. Так и стоял. С таким вот видом. Отец тоже окаменел. Высматривал что-то в стороне, хотя глядеть особенно было нечего. Долго так стояла. Тишину прервал дедушка:
— Назавтра приходите, я там все оставлю.
Отец только голову задрал к небу, будто звезды считать задумал. Дедушка повесил топорик на руку и простился:
— Благослови вас господь, сынок!
Отец шелохнулся, опустил глаза и сказал, будто в землю:
— Господи, благослови.
А когда дедушка тронулся, совсем тихонько проговорил ему вдогон:
— Ты береги себя.
Я смотрел вослед дедушке, как он брел по дороге, потом завернул в проулочек меж домов, и хотел крикнуть ему, что он со мной не простился, и тоже благословить его. Собрался уж бежать, как он остановился. Потоптался в нерешительности и повернулся. Голос его едва доносился до нас.
Отец оглядел меня с шапки до больших башмаков, будто только сейчас увидел.
— Беги к деду!
Он стоял и ждал меня, и только я подлетел к нему, взял меня за руку и повел, как будто мы с ним по малину отправились. Тогда он обычно рассказывал хорошие сказки, учил тому-сему, как яички птичьи собирать, как мед находить, молочай и другие травы искать. Но сейчас он ничего не говорил. Шел очень медленно, сильно-сильно сжимал мне руку, как бывало, когда в сказке к очень важному месту подходил. Я семенил подле него, спотыкался, заглядывал ему в лицо, все отгадать хотел, тронулся он или обидел его кто, и все хотел сказать, что не надо так, потому что вот-вот заплачу. У изгороди он остановился. Присел передо мной на корточки. Посмотрел внимательно, а потом трижды плюнул окрест меня, как делают с новорожденными или с маленькими больными детьми, чтобы к ним ничего дурного не пристало. Поцеловал, чего отродясь не делал, и сказал противным, треснутым голосом:
— Ступай в дом, скажи матушке, чтоб берегла она тебя, потому что меня ты больше не увидишь.
Не глядя на меня, он быстро выпрямился, будто позвал его кто-то. Пока я очухался, его было уже еле видно в поднявшемся вихре снега, а потом он и вовсе скрылся за деревьями — у нас там уже лес начинался.
А отец все стоял там, где был, и все так же разглядывал небо. В дом отослал меня одного.
Младшие уже спали, матушки в горнице не было. Я уселся на дедушкино место. Как только вошел отец, я, больше не в силах сдерживаться, спросил у него, когда вернется дедушка.
— Когда вырастут рога! — сказал он и сильно, видать, осерчал. Принялся взад-вперед ходить, как медведь на цепи, когда ему палкой грозят. То за то, то за другое хватался, тут же бросал, пока не бухнулся на свою корзину. Сел и уставился на огонь в печке. Когда матушка принесла дров, начал подкладывать. Совал, совал. Такой огонь развел, какого я еще в печке и не видывал. Пламя рвалось кверху, выбивалось сквозь дверцу и так стреляло языками, словно боженька стрелами своими разил. Как в адском коловороте, крутились, прыгали искры. И трещал, гудел кострище. А он все сидел и с таким страшным лицом подкладывал плашки, что, знать, и жукнуть не впору было — а то вдарит.
Кто-то громко затоптался в сенях, матушка вышла и вернулась с Игнацем Чюрёшем, келеменовым дедом и кумом моего дедушки.
— Вечер добрый!
— Бог в помощь, — отозвался отец, но не шевельнулся, а только притворил печную дверцу. Матушка вытерла стул, и дед Игнац, опираясь на клюку, уселся. С ним никто не заговаривал, хотя видно было, как сильно чешется у него язык. Он ерзал на месте, откашливался, моргал своими стариковскими глазами, и, потому как никто его не допытывал, сам подал голос:
— Ну, где ж твой отец?
Отец сидел отвернувшись.
— Сами видите, что нет его тут.
Дед Игнац вынул кисет с табаком, да так и не закурил, будто позабыл, зачем доставал. Повел кругом глазами. Посмотрел на нас, заглянул матушке в лицо, а потом на маленьком стуле увидел дедушкины обноски. Долго так поглядел на них и большой, сильно загнутой клюкой принялся ковырять свой кожаный чобот. Затем, не поднимая глаз, сказал:
— А он и вправду ушел…
Отец поднял голову:
— Куда? — и глянул деду Игнацу прямо в глаза.
— Да в Тухлянку, — ответил дед Игнац.
У меня так затрепетало сердце, будто задергали его. Так пересохло в горле, будто накачали в него воздуху. Таким жарким стало одеяло, словно раскаленное железо. Боже мой, Тухлянка! Кто дохнет ее воздухом, враз