Мои друзья - Хишам Матар
80
Мне приснился сон, который я не могу забыть. В нем весь мир, всё и все, кого я знал, природа и моя эмоциональная жизнь – совокупность эмоций, идей, мнений, надежд, мечтаний и мое горе – всё, что есть во мне и вне меня, представало в виде единого куска ткани, достаточно большого, чтобы покрыть детскую кроватку. Эта вытертая, с обтрепанными краями ткань висела в воздухе, слегка колыхаясь.
В следующем месяце позвонила Клэр. Они с Хосамом вернулись из Девона несколько недель назад.
– Мне нужно поговорить с тобой, – сказала она и предложила встретиться через пару дней в Национальной галерее.
Клэр ждала на ступенях. Помню, я подумал, что она выглядит смущенной, что ожидание – дело для нее непривычное. Мы бродили по залам. Она явно нервничала, рассуждала о картине, которую видела раньше, но никак не могла взять в толк, какой там смысл.
– Хочешь глянуть? – И она обратилась к смотрителю, спрашивая, где «работы Ханса Мемлинга». Парень ее не понял. – Неважно, – бросила она и двинулась дальше. – Ханс Мемлинг родился примерно в середине пятнадцатого века. И умер в конце. Эту картину он написал, когда сам был еще молод. Там изображен молодой человек, погруженный в грезы. Ну, я так думала, пока не прочла табличку.
Внезапно мы оказались перед картиной. Она называлась «Молящийся юноша».
– Не могу ее понять, – призналась Клэр.
Я смотрел на темно-зеленый фон, почти изумрудный по контрасту с бледной кожей юноши, на открытое, бесхитростное выражение его лица, как будто никто, на самом деле никто не мог его увидеть. Мы сели на скамью в центре зала и разглядывали картину оттуда. Я подумал, не рассказать ли Клэр про мой сон. Мне хотелось поделиться с ней своим недоумением, я никак не мог понять, почему больше не молюсь. Прекратил много лет назад и до сих пор не знаю почему. И едва подумав об этом, я увидел, как пустое пространство внутри меня, то, где прежде происходила молитва, покрывается пылью. Интересно, а сама Клэр молилась?
– Только представь, – сказала она, – независимо от того, насколько крепка вера, ты точно знаешь, о чем просить.
Что там такое случилось у них в Девоне?
– Разве это не удивительно? Вся картина настолько проста, что ты теряешься и не понимаешь, что с этим делать. Разве его лицо не прелестно?
– Он несколько смущен, – заметил я.
– Да, – улыбнулась она. – Не уверен, существует ли Бог, но думает – да какого черта, вполне возможно, так что на всякий случай.
Меня порадовал ее беззаботный, мирный смех. Что же могло случиться, интересно?
Я еще раз подошел к картине. Волосы юноши, брови и ресницы были выписаны тонкими четкими линиями, словно поля, прочесанные ветром.
– Я скажу, как я это вижу, – тихо проговорила Клэр. Теперь она стояла прямо за моей спиной. – Это спектакль. И сама картина, и то, что она изображает.
Я кивнул, не понимая, что она имеет в виду. Но начал замечать в картине нечто иное. Я был уверен, слишком уверен, чтобы заговорить об этом, что юноша погружен именно в размышления о возможности молитвы, что в настоящий момент он не столько молится, сколько обдумывает, как именно мог бы это сделать и с какой целью, – и это, безусловно, само по себе можно считать молитвой.
Позже, когда мы пошли дальше и постояли еще перед несколькими картинами, я подумал: нет, это тоже не то. Юноша не пытался понять, как нужно молиться, но скорее готовился к молитве и по ходу дела нечаянно добрался до дальних пределов самого себя. Это объяснило бы, наверное, почему его лицо кажется лицом человека, стоящего на вершине, смотрящего на открывающийся перед ним пейзаж, и одновременно, напротив, лицом того, кто достиг пределов самого себя и с осторожной надеждой решился заглянуть внутрь.
Мы зашли в кафе в цокольном этаже Национальной портретной галереи. Сели у изогнутой стены, а над нашей головой сквозь стеклянный потолок видны были подошвы прохаживающихся людей. Итак, сейчас она расскажет то, что собиралась.
– Что там с Девоном? – спросил я.
Она смотрела на меня, явно прикидывая, вдруг я знаю больше, чем говорю.
– Ладно, расскажу, – решилась она. – В смысле, мы отлично провели время. Все было как всегда. Хосам славный, – тут голос ее дрогнул, – никогда не жалуется. Ты замечал?
– Да. Так что случилось?
– Все было нормально. Он был мрачноват, но это иногда случается. Мы отлично погуляли днем. Он был молчалив, но это тоже бывает. Вот только… – Тут она замолкла, глядя на меня с сомнением. – Бывают моменты, и так было всегда, когда я чувствую, что внутри него вдруг распахивается бездна. Не знаю. Я всегда это чувствую, и меня это пугает. Но и это тоже проходит. А в тот день не прошло, и вечером, выходя из отеля на ужин, он вдруг сорвал со стены в коридоре огнетушитель и направил его… в никуда, абсолютно бесцельно, там ничего не было. Выпустил весь баллон, орал что-то, чего я не понимала, что-то по-арабски. Все было покрыто белым порошком. Порошок засыпал наши руки, обувь и брюки. Я засмеялась – вернее, попыталась засмеяться, но он не дурачился, он был убийственно серьезен, и лицо у него было, такое… Я никогда не видела у него такого лица. Как будто что-то в нем сломалось, и мне было невыносимо больно это видеть.
– В каком смысле «что-то сломалось»? – спросил я.
– Он повторил то же самое, что кричал, но тихо, едва слышно. Повторял это снова и снова. Я плакала, умоляла его прекратить. Прибежал менеджер отеля.
– И что сделал Хосам?
– Ничего. Повернулся к нему и медленно проговорил: «Пожар, пожар».
А самое страшное – деталь, которая не отпускала меня всю дорогу до дома, после того как мы с Клэр попрощались и я попытался успокоить ее общими фразами, что все, мол, будет хорошо и прочее в том же духе, а она в ответ рассеянно кивала, – самое страшное произошло после того, как Хосам произнес те слова. Она тихонько отвела его обратно в номер. Он сел на край кровати,




