Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов - Наталья Александровна Громова
Они собираются в кружки, в издательства, объединения, группы (история «Узла» — яркий пример этого), у них разные творческие установки и методы, они сходятся и расходятся, идет почти нормальная, хотя и очень интенсивная, литературная жизнь, в которую власть пока почти не вмешивается. И кажется, что так будет всегда.
Им, и в первую очередь горячим сторонникам пролетарской диктатуры, кажется, что они имеют дело с пусть несколько хватившими через край, но идейными людьми, которых можно понять, которым можно все объяснить, а если искренне признать их историческую правоту, большего и требовать не будут. Капитулировали они (термин условный), полагая, что капитулируют перед такими людьми.
Это было ошибкой. Надвигался Сталин, а его ничье признание не умиляло и не смягчало — не правота его волновала. Такие «идейные» люди во власти существовали, но постигший их вскорости бесславный и страшный конец общеизвестен. Идеализировать их не стоит, они сами к тому времени были нераскаявшимися преступниками, но разница между ними и теми, кем они были заменены, — во всяком случае, для литераторов, о которых мы сейчас говорим, — существенна. Даже разительна. Все же прежние дорожили тем, во имя чего допускали преступления (что никак не смягчает их вины, но сейчас речь не об этом), и бывали довольны, когда кто-то искренне принимал их веру или хотя бы с ней соглашался. С ними можно было разговаривать. Однако, как известно, их дни тогда уже были сочтены.
Между тем те, кого Сталин двигал им на смену, свою «правоту» получили в утвержденном виде и нуждались не в беседах на общие темы, а только в указаниях и руководительстве. Литературе их приход ничего хорошего не нес и не принес...
Но в то время, с которого начинается эта книга, наступления этого отнюдь не светлого будущего, повторяю, никто из героев этой книги (да только ли из них) еще не предвидел. А оно наступало.
Эта книга важна еще и тем, что она раскрывает происходившее тогда не в общем виде, хотя и это само по себе важно, а на человеческом уровне, ведь все, что тогда происходило, происходило с живыми людьми, для которых и самые судьбоносные, самые трагические годы — еще и просто неотменимая часть их единственной жизни. Писатели тут — не исключение.
Представьте себе состояние молодого человека, который в эти годы утверждал себя в литературе. В начале двадцатых ему пришлось духовно приспосабливаться к «идейному» большевизму — в этом направлении двигалась вся жизнь, а с конца тех же двадцатых ему предстояло жить в атмосфере его уничтожения и подмены и приспосабливаться к ней — заставляя себя этих «странностей» не замечать и не понимать, забывать то, что помнишь и знаешь. Интересна в этом смысле судьба настоящего поэта Владимира Луговского, который так до конца и не справился ни с тем, ни с другим, нисколько не бунтовал, пил водку, но при первой возможности возникал с чем-то новым, но выношенным и существенным. Он до конца оставался действующим поэтом. Такое не всем удавалось. Но ничего этого ни он, ни все вокруг не представляют. На дворе еще только начало второй половины двадцатых годов.
Однако о литературной жизни двадцатых годов много уже написано и еще будет написано. Это очень важная литературоведческая и культурологическая тема. Но мне не хочется говорить об этом. Как уже сказано, я не апологет ни этого времени, ни Серебряного века, из которого они выросли. Кроме того, книга дает достаточно материала для осмысления и изучения, даже ощущения этого времени: в творческих спорах, дружбах, разногласиях и личной жизни, браках и разводах участников тогдашнего литературного процесса («действующих лиц») — добавить к этому мне нечего.
Только хочу оговориться, что сложности личных отношений (не слишком сакральное отношение к святости брака и т. п.) прямо к теме книги не относятся. Это может быть очень ценно при изучении жизни и творчества конкретных писателей, но в целом такая «вольность» не является отличительной чертой советских двадцатых годов или тогдашней литературной среды. Это явление отнюдь не столь локальное.
Взволновало меня другое, то, что лучше всего определяется известной пословицей «Коготок увяз — всей птичке пропасть», — процесс перехода капитулянтства в состояние прямой служебной подчиненности творчества руководству (пардон, «руководящей роли партии» — так это потом называлось). В сущности, как привыкали писатели (а разве только писатели?) к состоянию умственной и духовной прострации, которая навязывалась всей жизни страны.
Ведь литературой руководить, а тем более направлять ее, невозможно. Пока она средство общения, помогающее человеку открыть себя и мир, а не средство тотального заглушения, подмены восприятия прострацией. Правда, ведь именно в этой прострации сначала подсознательно, а потом и осознанно нуждалась сталинщина, а не в литературе.
А кроме того, сказывалась и иррациональная страсть к руководительству (к самоутверждению, к компенсации) — подспудный двигатель любого революционного развития, что сегодня приобрело глобальный размах. Все это действовало, но литературы пока не трогали. Известен случай, когда на каком-то совещании в начале двадцатых наиболее грамотные представители этой преступной власти[484] руками и ногами отбивались от наседания наиболее ретивых «пролетарских писателей» типа Родова, уже и тогда требовавших такого руководства (осуществляемого, естественно, через них).
Роль этих писателей в двадцатые годы ввиду полной их бездарности была незаметной. Но и в тридцатые, когда их мечта воплотилась в жизнь, им все равно «не дали порулить» — «партия» стала руководить литературой, но не через них. Хорошо, если их еще не загнали в ГУЛАГ (чтоб не претендовали и не путались под ногами)[485]. Сталину во всех делах нужен был декорум, нужны были не сами Родовы, а Фадеевы и Павленки, опущенные до уровня Родовых.
И ему это удалось. Победили в результате сталинской «культурной революции» не сами Родовы, а только их уровень, с которым вынуждены были считаться (в крайнем случае, хитроумно увертываться) все остальные. И увертывались — ведь кое-что стоящее создавалось и в эти годы. Но создавалось с оглядкой, при сохранении дипломатической почтительности к этому патологическому уровню представлений, с некой демонстрацией соответствия своих произведений этим установкам.
Это был воздух эпохи, дышать которым надо было привыкнуть, приучить себя, что было непросто. И не всем это давалось легко. Ведь приспособиться надо было не к идеологии, не к какому-то определенному образу мыслей




