Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов - Наталья Александровна Громова
Петровский написал стихи «Лейтенант Кукель». Материальный знак, стертый историей. Вишневский написал «Оптимистическую трагедию» — построение ложное и патетическое.
Раскольников был выброшен из окна с четвертого этажа гостиницы в Грассе агентами Сталина.
Дм. Петровский. Автобиография[451]
Парткомитет Союза советских писателей и Секретарю Союза тов. Ставскому
Члена Союза писателей (чл. билет № 857) Дмитрия Васильевича Петровского
Заявление (набросок биографии)
Дорогие товарищи!
Я, вероятно, был бы непоследовательным, переживая то, что я сейчас переживаю, и не делая выводов для себя, — т. е. отказываясь или откладывая поступок, к которому приводят эти выводы. Между тем — я человек поступка, и, если бы иначе, я не имел бы ни лица поэта, ни человеческой биографии.
Что же это за мысли, выводы — и о каком поступке идет здесь речь.
Прежде чем сказать это, я должен изобразить кривую (или прямую, судите сами) моей биографии.
Родившись в 1892 г. в семье сельского священника, я воспитывался сначала в бурсе и семинарии (Черниговской), парты которой я четырнадцатилетним мальчуганом сознательно предпочел школьному образованию экстерном, решившись сдавать экзамены и получать образование по линии гражданской (а не духовной), и получил «аттестат зрелости» в 1910 г.
С 13-летнего возраста я могу считать себя до известной степени политически сознательным, и этому раннему для того времени политическому развитию виною отчасти являлась именно та среда, на которую я был обречен своим рождением (в семье священника) и от которой отталкивался (среда казенной поповщины), — хотя отца своего я не могу поставить в этот ряд, но об этом здесь распространяться не буду. Отчасти же то, что к этому времени — 1905 г. — моим другом и пестуном стал недостреленный Куропаткиным при расстреле солдат восставшего на Дальнем Востоке полка, разжалованный солдат японской войны, высланный в качестве сумасшедшего и отданный на попечение моего отца, поднадзорный мой дядько (брат отца), слесарь по профессии (Н. В. Петровский).
1905 год прошел для меня недаром: будучи 13-летним мальчуганом, я понимал всю трагедию борьбы через своего взрослого друга — участника этой борьбы и трагедии, временно угодившего в сумасшедший дом.
Эта деталь с детства вырастила меня и моих братьев-революционеров, и под этим знаком сложилась моя личность[452].
Полоса между 1905 и 1914 гг. — прошла для меня под знаком политического развития. Но моя напряженная эмоциональность (нервность) требовала моего разрешения, и, увидев себя неспособным подчас к прямому подчинению и выполнению рядовой партийной дисциплины в эти детские годы, я, выверив себя, нашел, что эта (эмоциональная) сторона моей индивидуальности должна принадлежать искусству.
Так как слова, которые я тогда только и способен был произносить, явились бы проклятьями царизму, а я был еще недостаточно возмужалым, чтобы быть услышанным, мне не оставалось другого выбора, чем искусство, лишенное слова, — живопись. Одаренность моя в этой области определилась почти сразу. Следовательно, с одной стороны, я окунулся в мир чистой эстетики (французские импрессионисты определяли в то время высокую степень живописного восприятия), — а с другой же стороны, я не совсем порывал со своими политическими настроениями, хотя и отказался от партийных обязывающих связей с группой анархистов, к которым я примыкал первоначально, определил свой выбор по тому же признаку резкости своего юношеского характера. Бакунин биографически был притягателен для меня как романтика и своими чертами романтика оттеснял в моем юношеском представлении спокойного и, как мне тогда казалось, «холодного» и «классического» Маркса.
Было бы невозможно сейчас и для данного случая необязательно писать всю биографию и ее наивности шаг за шагом. Здесь я намерен определить лишь те вехи, которые могут создать более или менее правильный рисунок этой кривой, которую настоящим и назревшим в моем сознании поступком я намерен навсегда выпрямить.
Обращаюсь к Вам, товарищи, за советом.
За год до войны я был исключен из Школы Живописи, где я только что начал учиться после предварительно двухгодичных занятий в студии Юона (в Москве). Выехать за границу (в Париж), куда вели меня мои живописные склонности, не удалось из-за неполучения паспорта (я был «политически неблагонадежным») и из-за отсутствия денег.
К этому времени на арену искусства выступил футуризм, привлекший меня главным образом литературной стороной.
Выросши под небом украинской песни, я в первых же стихах Хлебникова угадал земляка (украинца) и потянулся к нему, потому что к этому времени идея интернационализма увлекала меня во всех областях и проблема взаимообогащения славянских языковых возможностей — и прежде всего проблема взаимообогащения славянских языков — меня занимала не только как проблема искусства.
От юношеских моих столкновений с украинскими националистами (гуртов Коцюбинского в Чернигове) остался неприятный привкус, и позже это оправдалось персональным шовинизмом большинства этих моих врагов-земляков: в будущем они стали по ту сторону баррикады советской власти.
Я видел в языковых работах Хлебникова какой-то путь и развязывание узла будущей культуры социализма. А в его неизбежное осуществление верил не только я, но — и все мое поколение. Оно его осуществляет и теперь.
Именно это больше всего привлекало меня к Хлебникову. К этому надо прибавить его безусловную личную притягательность, определяющуюся его совершенно необыкновенной поэтической одаренностью.
Все, что в Хлебникове находили уродливым (некоторые его знакомые), проистекало от невнимательности их самих к чрезвычайно сосредоточенному в своем мире и потому рассеянному в своем мире по отношению ко всему остальному Хлебникову. Этим отношением вызывалась и поддевалась черта этой чудаковатости Хл<ебникова> (но — это мимоходом).
Другой фигурой — с другой стороны мне интересной и близкой — был Маяковский, памятный мне еще по Школе Живописи и исключенный из нее в это же время почти одновременно со мной и отчасти по тому же поводу «живописного хулиганства», как тогда квалифицировалось резкое новаторство кубофутуризма. Хотя к группе Бурлюка (кубофутуристов) как живописец я не принадлежал.
Однако, выступив как поэт, Маяковский был узнан мною несравненно глубже. Я оценил его интуитивным чувством поэта, уже начинавшего открываться во мне (вырываясь из взятого на себя сознательно подвига молчания (живописи), — об этом мною уже было сказано выше).
Я оценил его, увидев в нем более еще близкие к моему настроению черты, чем в Хлебникове, — я чувствовал в нем огромный, открытый гражданский темперамент. Я носил его в себе, но еще понятия не имел о том, что он, может быть, выдвинут с той беззастенчивой и безоглядной смелостью, с какой это было проявлено Маяковским. Соперничать с ним было бы невозможно — и не было и нужды. Он мог и




