Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов - Наталья Александровна Громова
Вошел Кукель, он был худенький и стройный как мальчик, с узкими плечами, но лицо его было необыкновенно: овал — точно яйцо неведомой птицы, усеянное желтыми крупными веснушками, высокий, емкий, как бы двухэтажный лоб. Узкий правильный нос и нежно-голубые мечтательные глаза. Еле намеченные брови, светлые ресницы и рыжеватые короткие волосы, совсем не читавшиеся где-то позади лба. Уши крупные и острые, хорошей формы. Узкий рот с крупными зубами. Узенький, по фигуре, защитный френч. В выражении лица недюжинный ум и какая-то детская сосредоточенность вместе с улыбкой и застенчивостью подростка. Он хорошо помещался бы в сказках Гофмана или рассказах Эдгара По.
Теперь Кукель предстал перед нами с удивительной простотой и скромностью. В нем угадывалась внутренняя сила командира, и уже казалось, что только таким должен быть герой.
Вошел Тихонов.
Первый образ человека запоминается как оригинал, и все последующие, что приносит нам время, кажутся улучшенными или ухудшенными копиями первого. Тихонов был высок и худ. Удлиненный овал лица с впалыми щеками и слегка выдвинутым вперед узким подбородком, слегка откинутым высоким лбом. Смелый профиль. Он был застенчив, легко краснел, причем глаза его немыслимой голубизны продолжали оставаться смелыми и любознательными. Он хорошо смеялся, начиная с баса и кончая тонким восторженным писком. Одет он был по моде того времени в охристо-зеленоватую толстовку из вельвета, под которой виднелся белый ворот рубахи.
Почти тотчас же, только поздоровавшись и раздевшись, Тихонов и Кукель нашли друг друга. Они с ходу стали перебрасываться разными героическими эпизодами из истории русского флота так живо и непосредственно, как будто это были недавние, еще не остывшие от пороха воспоминания:
— А помните, матрос Михайлов, выскочив из кубрика в одних портках, всадил ядро прямо в брюхо шведскому броненосцу и расколол его надвое, как орех?
— Другим выстрелом матрос сбил башню на корме, и судно потонуло в пламени мгновенно, а остальные семь судов повернули вспять?
Яркие голубые глаза Николая Семеновича сверкали отражением далекого боя, пламенем и морем.
— Да, — отвечал задумчиво Кукель, и в его тоже голубых глазах плыли медленные влажные утренние морские облака. — Да, этому Михайлову сначала всыпали двенадцать суток вахты за непотребный его голый и неформенный вид, а уж после наградили...
— А помните, как канонир с «Двенадцати апостолов» под Севастополем выпустил подряд восемь выстрелов по французской канонерке?
Битый час, захваченная и ошеломленная незнакомой дотоле темой, я прилипла и не могла отойти от них. А они перемигивались, как сигнальные огни кораблей, бродя по горло в морском этом величии и великолепии. Голубые глаза Тихонова становились круглыми, громадными, восторженными. Он был страстным и увлекающимся путешественником, историком, рассказчиком — не меньше, чем поэтом. Много видя, много путешествуя, он спешил поделиться с другими первичным свежим впечатлением, немедленно отдать людям то драгоценное, животрепещущее, что его взволновало. Сколько раз потом я подпадала под обаяние рассказов Тихонова о его путешествиях на Кавказ, в Среднюю Азию. Он обязательно, прежде чем написать, рассказывал в кругу друзей, Луговскому, Петровскому или Пастернаку, как бы утверждая, переживая еще раз во всех подробностях, удивляясь, восторгаясь сам и завораживая других.
Рассказы эти были щедрыми импровизациями, генеральными репетициями книг. И эта щедрость возвращалась к нему сторицей, реакция друзей возвращала ему эти рассказы, как бы усиленными эхом и заинтересованностью, вопросами и замечаниями, он приобретал, выработав в себе, постоянную готовность поэтически откликнуться на событие.
Так они долго перебрасывались словесными ядрами, меткими и весомыми, наподобие блестящей бескровной дуэли, накал которой определяла страсть рассказчиков, далекий незатухающий жар и пламень морских сражений.
Тихонов был женат на дочери адмирала Неслуховского[449], и я думала о Дездемоне и Марии Константиновне. Вот так же они оба, Отелло и Тихонов, покорили и заворожили своими рассказами, один — дочь венецианского сенатора, второй — ленинградскую умную и талантливую художницу и ее отца. Рассказывали, что адмирал, слыша из своей комнаты, как веселилась молодежь у Машеньки, однажды сказал:
— А кто этот молодой человек, который так талантливо рассказывал о Цусиме? Вот и выходи за него замуж.
Невозможно оторваться от колдовства этих рассказов и сходить на кухню за чайником, хотя знаешь, что его медное нутро готово расколоться пополам, как канонерка!
А в другом углу Осип Эмильевич говорил:
— Поэт должен иметь колбасную лавочку.
Перед приходом Кукеля и Тихонова Мандельштам читал стихи. Они поразили меня. Не только своим классическим изыском, сквозь который чувствовались огромные знания, преемственность от Данте и Петрарки через Тютчева, Баратынского к Гумилеву и Ахматовой, но и острая пронзительность современности, трепет собственного высокого светильника поэтической мысли.
Что он читал?
Запомнилось:
И отвечал мне заплакавший Тассо,
Я к величаньям еще не привык:
Только стихов виноградное мясо
Мне освежило случайно язык.
Я повторяла их еще про себя, восторгаясь их отвлеченной конкретностью. И вдруг: колбасная лавочка.
Возмущалась внутренне, негодовала, не умея выразить и не понимая.
А Осип Эмильевич развивал дальше свою тему, призывая в свидетели Артура Рембо, отчаянного негоцианта и яростного поэта, и, кажется, Генриха Шлимана.
Сейчас без этого внутреннего негодования по поводу сосуществования в одном лице поэзии и продажи сосисок могу холодно изложить суть: поэт не должен зарабатывать своими стихами на жизнь. Поэзия, как в древности, должна быть его свободным занятием, иначе он будет так или иначе неискренним, благодаря своей вольной или невольной «нанятости», — поэт не должен быть рабом своего хлеба. В наше время так живут дервиши.
Вдруг выяснилось, что бездомный Мандельштам, с трудом дотягивавший от аванса до аванса, недавно получил небольшую, уютную квартиру в Ленинграде.
После ужина разговор сделался общим. За ужином Кукель рассказал, как черноморский флот был заперт в Новороссийской бухте, окруженной кораблями Антанты, их можно было различить невооруженным взглядом. В июне в Новороссийск был послан Федор Федорович Раскольников, чтобы противостоять силам распада и отторжения, распространявшимся во флоте. Прорыв с боем был невозможен не только из-за недостатка снарядов и превосходства противника, но и из-за разногласий между командованием, желавшим сдать флот, и революционными матросами. Телеграмма от Ленина: «Флот потопить, но не сдаваться» не могла быть понята сразу, даже самыми преданными соратниками. Следует учесть силу страшного священного преклонения моряка перед кораблем: корабль — это не только дом, ремесло, но и любовь. Потопить корабль — своими руками совершить тройное самоубийство. Адмирал с флагмана телеграмме не подчинился. Адмирал и




