Таинство ближнего - Мать Мария (Кузьмина-Караваева)

Мистика человекообщения
Что самое сомнительное, спорное и неудовлетворяющее во всех концепциях «христианства, обращенного к миру», «социального христианства» и тому подобных течений, выдвигаемых современностью? Это их вторичность, их несоизмеримость с идеей христианской жизни, понимаемой как Богообщение. «Второй сорт» – нечто прикладное, придаточное, не плохое само по себе, но и не обязательное, и уж во всяком случае, не может исчерпать полноты христианской жизни. А то, другое, первосортное христианство исчерпывает все, потому что оно ориентируется на подлинную духовную жизнь, т. е. на Богообщение.
В такой характеристике есть несомненная доля правды, потому что все нам известные течения социального христианства базируются на некоем рационалистическом гуманизме, применяют лишь принцип христианской морали к «миру сему» и не ищут духовного и мистического обновления для своих построений. Чтобы сделать социальное христианство не только христианообразным, а действительно христианским, надо найти еще одно измерение для него, вывести его из плоскостной душевности и из двухмерного морализма в глубину многомерной духовности. Надо обосновать его мистически и духовно. Мне кажется, что это совпадает как раз с тем, что должно и может сказать православие, еще не высказавшееся в этой области, оно даст углубление католическим и протестантским попыткам повернуть христианский лик к миру.
Можно наблюдать замечательное подобие крайностей в отношении вопроса о мире. С одной стороны, люди мира отгорожены по существу от мира непроходимой стеной. Как бы они ни предавались радостям мира, в какой бы суете они ни жили, в их сознании всегда непроходимая пропасть: «я» и мир, который мне служит, меня развлекает, меня печалит, утомляет и т. д. Чем эгоистичнее, то есть чем обмирщеннее человек, тем более он отрешен от подлинной жизни мира, тем более мир для него – некий неодушевленный комфорт или некая неодушевленная пытка, которым противополагается его единственно одушевленное «я». Если он любит мир – науку, искусство, природу, семью, друзей, политику, – то это то, что можно назвать похотливой любовью: «моя семья», «мое искусство», «моя природа», «моя политика». Во всем этом проявляюсь, воплощаюсь, отражаюсь, осуществляюсь единый, непомерный «я». В этом отношении к миру существуют самые неодолимые, высочайшие стены, отделяющие человека от человека, от природы, от Бога. Можно смело сказать, что наиболее мирской человек наиболее разобщен с жизнью мира. Но и в христианстве, там, где должны были звучать обе заповеди, данные Богом, – о любви к Богу и о любви к человеку, – мы часто наталкиваемся на такое же отделение от человека и от мира. Казалось бы, христианин не может сказать: «Я люблю Бога, а потому человек мне безразличен». Сурово отвечает ему апостол Иоанн: «Лицемер, как ты можешь любить Бога, Которого ты не видел, если презираешь брата своего, который около тебя?»[50] Но если так оно и не говорится, то все же есть известная возможность на основании любви к Богу ущербить любовь к человеку. Любовь к Богу – это главное и единственное. Все остальное – только «послушание», только «поделка», которая ни в коем случае не должна умалять главного. Получается так, что у человека есть свой монастырь – в его духе, за высокими белыми стенами. Там он пребывает в полном и чистом Богообщении и оттуда в порядке некоторого снисхождения, некоторого патронирования спускается в грешный и страдающий мир. Он выполняет свой долг послушания перед ним, долг, имеющий очень строгую и четкую границу: оно не должно нарушать внутреннего ритма его жизни в Боге, некоего священного комфорта, оно не должно захватить его до самой глубины его духа, потому что в этой глубине почиет Божественная Святая Святых. Жалость, любовь, труд, ответственность за человеческую душу, жертвенность – все это обязательные элементы в послушании, но для них надо знать меру. Им не надо давать захлестывать и распылять дух. Все это по сравнению с главным не дело, а поделка. Иначе можно утерять свое «я», расточить его в мире. Оно же, это «я», в известном смысле противостоит миру. Мир – или он просто во зле лежит, или он является патронажем, где мы упражняем наши добродетели, – во всяком случае он вне «я». Разделение с миром происходит тут, если и на других принципах, то все же не менее полное, чем у людей мира. Противоположности сходятся в этом обособлении «я» от мира.
Тут надо оговориться, что есть, конечно, работа, которая и по существу может быть названа поделкой. Когда отшельники плели циновки и лепили горшки – это была поделка. Когда мы чистим картошку, штопаем белье, подсчитываем расходы, ездим на метро – это тоже поделка. Но когда древние монахи в виде послушания погребали мертвецов, ухаживали за прокаженными, проповедовали падшим женщинам, обличали неправедную жизнь, творили милостыню – это была не поделка. И когда нам приходится действовать в нашей современной жизни – навещать больных, кормить безработных, учить детей, общаться со всеми видами человеческого горя и человеческого падения, иметь дело с пьяницами, с преступниками, с сумасшедшими, с унывающими, с неверующими, с опустившимися, со всей духовной проказой нашей жизни, – это не поделка; и это не только дань послушанию, имеющему границы в нашем главном внутреннем делании, а это само внутреннее делание, это неотделимая часть нашего главного. Чем больше мы выходим в мир, чем больше отдаем себя миру, тем менее мы от мира, потому что мирское себя миру не отдает.
Попробуем обосновать





