Делакруа - Филипп Жюллиан

Преподавание гуманитарных дисциплин в лицеях времен Империи поддерживало восторженно патриотический настрой. Франции предстояло стать новым Римом: Тит Ливий[38] и Плутарх[39] указывали путь. Позднее им на смену придут историки-французы, но и они будут воспитывать следующее поколение в традициях национальной славы. «Я научился ставить древних превыше всего», — признается Делакруа, вспоминая годы учения в лицее Людовика Великого. Он был хорошим учеником, исключительно прилежным и аккуратным: кокетливый, подобно всем мальчикам, воспитанным матерями, он терпеть не мог неряшливых товарищей, как, впрочем, и позже не любил присущую его собратьям нарочитую небрежность. Двадцать лет спустя он напишет Бальзаку[40], благодаря его за присланный экземпляр «Луи Ламбера»: «Я был такой же Ламбер, я тоже мог часами наслаждаться пребыванием в мире грез. И мне знакомо то особое одиночество, когда посреди урока, уткнувшись носом в книгу, ребенок делает вид, что слушает учителя, а в душе тем временем совершает чудесные путешествия и строит сказочные замки. Мне все это знакомо». Быть может, уже ребенком Делакруа почувствовал, что наделен особой силой воображения, — подобно тому как особым, сверхъестественным даром был отмечен воспитанник Вандомского коллежа, в четырнадцать лет написавший трактат о воле[41].
Замкнутый характер Эжена и подчеркнутое стремление соблюсти «комильфо» происходили еще и от материальных трудностей в семье. Через пять лет после смерти мужа госпожа Делакруа оказалась на грани полного разорения, но пыталась, однако, сохранять видимость благополучия. Эжен столкнулся с унизительной бережливостью при внешнем блеске, он привык встречать в доме различного рода дельцов, слышать нескончаемые споры о деньгах между матерью и зятем, а вслед за тем — утонченные светские беседы в гостиной. С той поры в отношении к деньгам у него сохранился какой-то надрыв: презирая их безусловно, он в то же время дорожил ими. Делать деньги он не умел, но не умел и быть по-настоящему щедрым, однако всегда и во всем отличался бескорыстием, следуя принципу Стендаля: «Умный человек постарается обеспечить себя самым необходимым, чтобы ни от кого не зависеть. Но если, обеспеченный, он тратит время на накопления, грош ему цена».
С детских лет Делакруа заполнял рисунками страницы ученических тетрадей и блокнотов, один из которых предназначался брату Анри. Он подражал карикатурам Карла Верне[42] и грубоватым гротескам Гилрея[43], чьи несоразмерные, поистине раблезианские персонажи, верно, родились и выросли в Бробдингнеге. Случайно, в доме одного приятеля по коллежу ему бросилась в глаза картина, резко отличавшаяся от всего, что выставлялось в Салоне, — как от подобных муляжам фигур Давида, так и от элегантных портретов Жерара[44]. Гиймарде, отец этого приятеля, служил во времена Республики послом в Испании — портрет, поразивший Эжена, принадлежал кисти Гойи[45]; теперь его можно видеть в Лувре, — на нем изображен представительный мужчина с трехцветной перевязью на груди. Живопись столь свободную и столь далекую от академизма, с его условными цветами и заученными позами, французы увидят лишь в 1812 году, в «Кирасире» Жерико. А тогда один Прюдон[46] осмеливался перемежать пастозные черные, желтые, красные мазки, — впрочем, весьма однообразно.
Там же, в доме Гиймарде, некий Моратин, близкий друг Гойи, высланный из Испании за либеральные убеждения[47], показал Эжену «Капричос», и мальчик увлекся копированием этих офортов. Десять лет спустя мрачная изысканность «Капричос» окрасит иллюстрации к «Фаусту», а в «Охоте на львов» прозвучит отдаленное эхо «Тавромахии».
В юности ближайшими друзьями Делакруа были Феликс Гиймарде и еще Пьерре[48], застенчивый и некрасивый подросток, обожавший Эжена. Скажем сразу, что в жизни Делакруа дружба займет первостепенное место, оттеснив даже любовь. Ведь дружба — наиромантическое из чувств, более романтическое, нежели любовная страсть; только друг поймет и разделит все мечты и увлечения. Вспомним неразлучных Барбе д’Оревильи[49] и Требюсьена[50], Флобера[51] и Буйе[52] — их связывала подлинная, глубокая духовная близость. Пламенная дружба и в зрелые годы не дает остыть тем чувствам, что согревали юношей; в письмах, а письма эти — целые дневники, она изливается словами, которые современному читателю покажутся двусмысленными. Дружбе принадлежит последнее слово в «Воспитании чувств»[53], она спасет Бювара и Пекюше[54], она — единственное, что не подлежит порицанию в «Человеческой комедии»[55].
Будучи взрослым, Делакруа всегда тянулся к молодежи и словно пытался восполнить то тепло, которое прежде дарила юношеская дружба, в обществе своего племянника Вернинака и кузена Леона Ризенера[56], красивого молодого человека немецкой наружности, ставшего недурным живописцем; он был младше Эжена на десять лет. На одном из первых законченных рисунков Делакруа, выполненном в манере Буалье[57], изображен отец Леона в костюме для фехтования. Нечто мистическое таилось в страстности той дружбы, будто в нее выливалось религиозное чувство, воспитанием которого тогда пренебрегали. Так, пообедав у друга, Делакруа пишет ему: «Я ел твой хлеб как братскую евхаристию, освященную твоей достопочтенной матушкой». Жар юношеской дружбы Делакруа хранил долгие годы; в зрелом возрасте, сохраняя верность прежним друзьям, он, однако, избегал излишне тесного общения, а в пятьдесят