Я – мы – они. Поэзия как антропология сообщества - Михаил Бениаминович Ямпольский

…я – это индивид, который производит данный речевой акт, содержащий акт производства языковой формы я. Далее, вводя понятие ситуации «обращения к кому-либо с речью» (allocution), мы получим симметричное определение для ты: индивид, к которому обращаются в данном речевом акте, содержащем акт производства языковой формы, ты[130].
Я произвожу высказывание, в котором фигурирует «я». Можно сказать, что «я» тут отчуждает некое «объективированное» «я».
Этот момент существенен, так как показывает, каким образом чисто языковая реалия – указатель на инстанцию, производящую высказывание, – приобретает оттенок существования, становится тенью самой себя. В знаменитом эссе «О субъективности в языке» Бенвенист делает чреватое многими философскими последствиями утверждение о том, что язык генерирует не только некую референтность, но и саму человеческую субъектность:
Именно в языке и благодаря языку человек конституируется как субъект, ибо только язык придает реальность, свою реальность, которая есть свойство быть, – понятию Ego – «мое я». «Субъективность», о которой здесь идет речь, есть способность говорящего представлять себя в качестве «субъекта»… Мы утверждаем, что эта «субъективность», рассматривать ли ее с точки зрения феноменологии или психологии, как угодно, есть не что иное, как проявление в человеке фундаментального свойства языка[131].
Иными словами, не «я» производит речь, но «я» возникает как продукт отражения языка в речи, в высказывании. Бенвенист отмечает еще одну важную особенность генезиса «я» как субъекта. Язык не просто конституирует «я», он одновременно конституирует «другое лицо, которое, будучи абсолютно внешним по отношению к моему „я“, становится моим эхо, которому я говорю ты и которое мне говорит ты»[132]. Возникает необычная полярность,
она представляет собой особый тип противопоставления, не имеющий аналога нигде вне языка. Она не означает ни равенства, ни симметрии: ego занимает всегда трансцендентное положение по отношению к «ты», однако ни один из терминов немыслим без другого; они находятся в отношении взаимодополнительности, но по оппозиции «внутренний – внешний», и одновременно в отношении взаимообратимости. Бесполезно искать параллель этим отношениям: ее не существует. Положение человека в языке неповторимо. Таким образом, рушатся старые антиномии «Я» и «другой», индивид и общество[133].
В рамках общества другой возникает как идеал и антагонист. Впрочем, эта позиция становится гораздо менее определенной, когда субъект исключается из сообщества и оказывается перед стеной, отделяющей его от группы. Когда же субъектность начинает формироваться исключительно языком и определяемыми им позициями, другой («ты») оказывается своего рода эхом эго, но особым эхо – способным обратиться к «тебе» и самого тебя превратить из «я» в «ты». Именно поэтому они взаимно дополняют друг друга и находятся в состоянии взаимообратимости.
Но у Дашевского, например в «Нарциссе», эта ситуация радикализируется тем, что «я» и «ты» тут оказываются исключительно зеркальными ипостасями друг друга. В конце концов, между ними нет никакого различия. Эта ситуация, разумеется, лежит вне горизонта рефлексии Рубинштейна, который всегда признает наличие другого. У Дашевского, однако, изгнание авторского «я» приводит к почти полной редукции «ты» (другого). В одном из программных стихотворений Дашевский так описывает мир, лишенный «я»:
Ни себя, ни людей
нету здесь, не бывает.
Заповедь озаряет
сныть, лопух, комара <…>
Но закон без людей
на безлюдьи сияет:
здесь ни зла, ни терпенья,
ни лица…[134]
«Сныть, лопух» – это то, что остается в пространстве, когда исчезает место, точка, откуда происходит говорение. В одном из стихотворений Дашевский называет такое расползание места ковром. Здесь некий голос, расползающийся, лишенный локализации, бормочет: «Лучше я буду крапива, лопух…»[135]
Закон, о котором идет речь, как мне представляется, – это правила самого языка, которые детерминируют отношения и порождают творение даже без участия человека. Анна Глазова предложила, на мой взгляд, точный анализ этого стихотворения Дашевского. Она задает ключевой вопрос: кто говорит в этом стихотворении, если его пространство безлюдно?
«Нет себя» именно объясняет, что время говорения не предполагает говорящего, здесь говорят без фигуры, без «лица», как и сказано в стихотворении. Речь идет как бы от литературного пространства вообще: себя нет, но это же еще не значит, что нет стихотворения. Противостоя безличности, говорит само стихотворение, а говорящий словно отдает стихотворению голос, отвлекаясь от своего «я», хоть и не может от него целиком освободиться. Говорящий как бы становится чревовещателем. Через него стихотворение «говорит» – и время говорения хочется назвать «настоящее безличное». Услышать речь самого стихотворения нельзя, потому что нельзя выйти за пределы речи: у речи нет речи, потому что она сама – речь. Но ее безмолвие дает возможность говорить всем «я», «ты» и т. д., и даже всем «никто» и «ничто»[136].
Михаил Айзенберг выразил это более лаконично: «…поэзия (как и свобода) не присутствует в каком-то определенном месте. Ты сам должен стать таким местом»[137]. Айзенберг так характеризует поэтику позднего Дашевского:
…мы слышим не речь «лирического героя», а чей-то голос – или чьи-то голоса. Такая замена не стала бы «главной новостью», если бы не принадлежность голоса… и не то, откуда доносятся эти голоса, где находится их источник. Это место можно назвать «крайним», но с поправкой на неточное словоупотребление. Оно явно выведено из времени стихотворения, но не за край, а за дальний предел. На взгляд из такой точки вся лирическая перспектива становится «обратной». Соответственно, и время начинает обратный отсчет, обращая стихотворение в новую разновидность элегии и попутно вводя намеком ранее не существовавшую грамматическую форму: прошлое в будущем. Это и есть то «время-место», откуда говорится[138].
Сама речь (или язык) говорит тут, и именно в этой неуловимой стихии самоговорения речи возможны такие обозначения лиц, как «я», «ты», «никто». Поскольку «ты» и «я» – это лишь позиции, связанные с актом высказывания и в нем укорененные, они в принципе могут возникнуть только в стихии говорения. Но понять эту стихию непросто.
Когда-то молодой Вальтер Беньямин написал эссе «О языке вообще и о языке человека». Эссе это имеет репутацию темного и даже мистического текста. В нем речь идет о существовании некоего языка Бога, который использует его в творении. От этого неведомого нам языка в вещах